Приключения барона де Фенеста. Жизнь, рассказанная его детям

22
18
20
22
24
26
28
30

Шербоньер. Тут такое дело: когда мы проживаем в Париже, всяк за себя, а Бог за всех... По вечерам мы погуливаем в компании с разным жульем, а с утра и весь день напролет дуемся в брелан[269] либо в харчевне, либо у ворот Лувра. Играем краплеными картами, не брезгуем и всякими прочими уловками, какими барон тут намедни перед вами похвалялся, хотя сам не смыслит в них ни уха ни рыла; но, все одно, мы вручаем ему его долю, вроде как главарю. Ну а ежели когда мы в разъездах, особливо в военное время, тут только держись – любую курочку так ловко ощипем, что и закудахтать не успеет; а то еще в попутной деревеньке поживимся: прикинемся фурьерами или поселимся все вместе на одном подворье, а денежки за постой кладем себе в карман; в другой раз притворимся, будто обокрали нас, – стало быть, опять хозяин плати. А не то с хозяйки стребуем: подай, мол, птичьего молока да и баста, а не доставишь, пеняй на себя; тот прикинется буяном, этот – Иудой-доносчиком, а всю добычу – опять же в общий котел. Ну а в мирное время приходится заезжать на постоялые дворы (оно, по правде сказать, не часто случается); тут уж завсегда стянешь какую ни есть салфетку, а коли служанка зазевается, то и простыню ухватишь. Чаще всего на фермах встречают нас приветливо, да и в благородный дом когда-никогда впустят; вот тут-то, коли видишь, что хозяева посовестятся гостей обыскивать, и тянешь все, что плохо лежит; здесь, у вас, мы этих затей остережемся – я ведь всем нашим объявил, кто вы такой, сударь.

Эне. Ну, благодарствую, друг мой, вот уж правда одолжил. А откуда же ты меня знаешь?

Шербоньер. Да ведь я служил в роте алебардщиков капитана Бурдо[270], вашего начальника штаба. Помню, точно вчера это было, как вы собственными руками повесили под Барбезьё[271] Патавата[272] и четверых его дружков за то, что они принудили хозяйку своей квартиры смазать их пики своим жирком. И вы же втихую велели капитану Фонсальмуа[273] обрубить веревки, а после мы его прятали чуть ли не десять дней в обозе да по чуланам, потому как вы прилюдно грозились убить его за такую дерзость.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Жизнь дамы Лакот. О цыганах

Эне. Да, дружок, похоже, мы и впрямь знакомы. Вот тебе на том моя рука.

Шербоньер. То-то что и впрямь, да ведь я и вырос здесь, в имении ближайшей соседки вашей; тут и обучился ловчить да изворачиваться. В Лимузене полным-полно голоштанников, что эдаким умением бахвалятся; у них и в поговорку вошло: не словчишь – не проживешь. Знавал я одного молодца, который своего осла сбывал с рук целых четыре раза, – сперва подрезал ему одно ухо, потом другое, в третий раз укоротил хвост, а в четвертый надсек ноздри. Я бы вам и о других много всяких разностей порассказал, но вот послушайте сперва, что приключилось с нами самими в Массиньяке[274]. У хозяйки моей был экипаж с ивовым плетеным кузовом, что привязывался к осям одними веревками; мы завели обыкновение попозже к вечеру подъезжать к какому-нибудь богатому дому, навроде вашего; там веревки втихую распутывали, а то и разрезали, и кузов – бац на землю кувырком. Стало быть, надобно звать кузнеца либо тележника, а самим оставаться на ночлег в доме, чего мы якобы вовсе не желаем, но, как говорят, деваться некуда; и вот мы с превеликими извинениями водворяемся на ночлег, сетуя на неудобства, причиненные и госпоже нашей, и самим хозяевам. Назавтра, перед отъездом, напоминаем даме, что нужно бы заплатить хоть малость за постой и гостеприимство; госпожа наша вынимает какое-нибудь одно экю и вертит им перед носом хозяина, громко приговаривая, что он, верно, слишком хорошо воспитан, чтобы взять плату с дамы. Но вот однова случилась так, что мы сыграли нашу обычную шутку к вечеру, промеж двух больших поместий в Массиньяке, где на дороге по причине дождя ни живой души не было; глядь, а оба дома уже заняты бандою дядюшки Шарля-Антуана[275]; эти нехристи нагрянули туда после того, как вволю пошуровали в Сен-Сире[276], где одного из них поймали за воровство и осудили на повешение в получетверти лье от города. К месту казни валом повалил народ, – еще бы, ведь такая потеха не всякий день выпадает. Будущий висельник исповедался и причастился, обнял жену и детей, а потом вдруг потребовал над собою суда египетского[277], в каковом суде ему отказывать не стали; ну а пока судили да рядили, фараоново племя[278] всласть похозяйничало в пустых домах, особливо же в доме у кюре, который исповедовал виновника.

Эне. Знаю я этих мошенников; то же самое творили они в Майезе в день святого Ригомера[279]. Их предводитель ради праздничка срезал кошелек у кюре, пока исповедовался ему. У богомольцев они увели сорок или более лошадей, а потом доказывали им, что на богомолье должно ходить пешком – точно как благочестивый святой племянник (племянник на бретонский манер) святой Екатерины[280], и в доказательство своей правоты помянули прискорбный случай с лекарем Бомье, ехавшим на своем муле в процессии святого Мексана[281].

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

О богослове из Майезе

Эне. Один тамошний богослов, который с особым рвением обличал ворожей и гадалок, попался в лапы старой цыганке, и та сумела убедить его, что он околдован; беднягу такой страх взял, что он поспешил укрыться вместе с нею у себя в доме. Старуха велела принести чистой воды и, подав доктору кольцо, приказала бросить его своей рукою в стакан, отчего вода тут же помутнела; затем устроила она еще одно испытание: клала ему на живот курицу и барашка[282], и те мигом издыхали; цыганка выкидывала их за забор, а там уж вся цыганская компания только того и ждала. Пришлось ему раскошелиться на тринадцать двойных дукатов[283], из коих старуха вернула ему лишь один, веля зашить его в подол рубахи и так носить не менее суток. А пока суд да дело, у него обчистили ларь, выкрав оттуда четыреста лиаров денег. Старая ведьма, желая избегнуть возмездия, стащилау него вьючную корзину с мула, повесила ее себе на шею, а живот с корзиною прикрыла просторным плащом, да так и сбежала, притворясь беременною на сносях. Назавтра доктор, обнаружив обман и покражу, вскочил на коня (чего ему давненько делать не приходилось) и, догнав черномазых нехристей, стал угрожать им карою. На что Шарль-Антуан ему в ответ: «Ах, мой добрый монсеньор, да вы поглядите сами, как отлично-хорошо вас исцелили. Эй, люди, смотрите, как он бодро взбрыкивает! Повезло вам, сударь, на доброе лечение. Ведь наша лекарка целых шесть лет изучала свою науку в Монпелье[284]!» Слово за слово, и наш умник, кроме пустой болтовни, никакого иного утешения так и не добился. Но я тебя отвлек своими речами; чем же кончилось ваше приключение, когда вы застряли меж двух поместий? Так, верно, и проехали мимо?

Шербоньер. Э, нет; мессир Жюльен, кюре из Булье[285], нас ободрил, и мы, заручась его поддержкою, попробовали было очистить от нехристей один из домов, да не тут-то было; тогда половина наших заночевала на первой ферме, половина – на второй, взявши клятву с их предводителя, что никто из его шайки не посягнет на имущество дамы, почтенной супруги знатного сеньора, а вдобавок заставили предъявить нам письменное свидетельство о смирном и честном поведении его племени. Утречком выехали мы оттуда первыми, да так рано, что два часа спустя после восхода солнца добрались уже до Сен-Реми[286]. Местное кладбище показалось нам неплохим местечком для привала, и компания наша решила остановиться там, ибо кто-то углядел, как мамзель де Лавессьер[287] – та самая, что в Массиньяке притворялась, будто собирается платить за ночлег, – утаила ото всех хозяйскую ложку, сочтя ее за серебряную; однако нас не проведешь, мы ее хорошенько потормашили и ложку вытрясли, – она ее засунула себе за корсет. Ну, стало быть, расположились мы на зеленом пригорочке, поросшем шалфеем, мессир Жюльен расстелил свой плащ, и каждый из нас вывалил на него свою добычу. Чего там только не было: четыре сальные свечи, долото, отмычка, краюха хлеба, одна головка сыра целая, другая початая, кожаный короб, надтреснутый горшочек масла, перстень лиможского серебра с жабьим камнем[288], полтора фунта прогорклого сала, лошадиный гребень с выческами, пара гетр небеленого полотна, из коих одна полуобгоревшая (она здорово нас подвела – эти подлые цыгане мигом учуяли запах паленого!), далее, три лоскута от старого саржевого покрывала святого Мексана – желто-красные и здорово обтрепанные по краям, кувшин орехового масла, полсклянки жира, накладная борода и, наконец, пара монет по десяти солей[289] каждая, отчеканенных только с одной стороны (их добыла наша мамзель, срезавши кошелек с шеи одной цыганки, которая попросила ее вытащить ей соломинку из-за ворота); что же касается хозяйкиного пажа, то ему достались ладрины[290], в которые он мог влезть весь целиком, но и то благо, ибо до сей поры этот малый, еще никогда не промышлявший в городе, щеголял в башмаке на левой ноге и в сабо – на правой. Стало быть, поживились мы недурно, но когда пригляделись как следует, обнаружили и недостачу: цыгане-то обошли нас – к ним уплыли обувной рожок, половина маски, два клубка белой пряжи, моток проволоки, кусок сильно дырявой тафты, почти три четверти фунта булавок, пара ложек оловянных и одна фальшивого серебра, пара салфеток тонкой работы – даром что не нашей, третья часть простыни, чулок, набитый орехами, старый часослов на манер Шартрского, футляр для очков, три перчатки, короб для брыжей, наполовину ивовый, наполовину жестяной, затем штопор, воронка, коловорот, кропильница с колокольчиком, которую кюре думал загнать по дешевке, и, наконец, к величайшей нашей досаде, бурдюк из-под вина, принадлежавший нашей хозяйке. Да, ничего не скажешь, в те времена Пуату был прямо-таки академией для ворья, куда там Гаскони или Бретани! Помнится мне, как один форейтор из Мелля[291], обозлясь на то, что при нем хвалили за плутовство слугу господина Сен-Желе[292] по имени Фамин[293], объявил, что украдет у того рубашку, на нем надетую, и что же вы думаете – украл-таки!

Эне. Ох, братец, дай отдышаться от смеха, и я тебе расскажу, что на кладбищах еще не такое случается.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Об адвокате Шенвере и о том, как запродали кладбище

Эне. Некий Матюрен Биро из Лабит[294] потерял все свое состояние после тяжбы, из-за того что следовал глупым советам адвоката Шенвера из Ниора. Будучи вынужден покинуть родные места, дабы спастись от кредиторов, Биро собрался переселиться в Гатинэ[295]; и вот перед отъездом, в субботу вечером, явился он к своему адвокату с плачем и стенаниями; швырнув наземь шапку, присел он на деревянную скамеечку и давай причитать в голос, как оно положено у пуатевинцев: «Ахти, господин мой дорогой, не видать вам меня больше вовеки, зашел я лишь на минутку распрощаться с вами и с супругой вашей! Ох, горе мне, горе, приходится покидать родную сторонку из-за жуликов-свидетелей моих!» И как Шенвер с женою ни утешали его, он все тянул свое: «Видите ли, добрый мой господин, у меня только и осталось добра, что садик в четырнадцать буасселей[296], да не простой садик, а, можно сказать, баронское владение, и без дела не остается с самого сотворения мира – все соседи мои к той землице приписаны и должны удобрять ее. Ах, друг мой, думал я было приберечь ее себе на старость да кормиться с нее до самой моей кончины. Но вот хозяйка моя померла в болезнях, и я, как Бог свят, землицу мою продал; уже и стряпчие из Этрильи[297] прибыли, чтобы выправить запродажную». Шенвер, взяв Матюрена за руку, укорил его: «Как же это ты, дружок, забыл обо мне, ведь я тебе щедро заплатил за все, что ты продал мне из твоего имущества, грешно тебе к другим обращаться!» На что Матюрен ему: «Ах, добрый мой господин, да ведь вы же еще в четверг жалобились, как Бог свят, будто у вас ни полушки в кармане, когда я у вас просил четыре франка взаймы!» Адвокат, кое-как вывернувшись с извинениями, спешит осведомиться, окончательно ли заключена сделка, и узнает, что по рукам еще не ударили; тогда спрашивает он о стоимости земли, о крайней цене, по какой Матюрен уступил ее, и, наконец, убеждает своего клиента, что четыреста ливров наличными – самая подходящая цена, да к тому же еще сотню он под честное слово обязуется выслать ему в Брессюир[298]; однако Матюрен все плакался, что боится, как бы не побили его те, с кем вел он торг ранее, и пришлось адвокату, не сходя с места, выложить денежки на стол, да поскорее выдворить беднягу, который, дрожа, как осиновый лист, тем не менее на прощанье пожал своему благодетелю руку, клятвенно заверив, что никогда еще тот не заключал подобной сделки и что он не раз вспомянет его, Матюрена. Назавтра адвокат и его половина, не теряя даром времени, отправляются в Сен-Реми. Остановив экипаж свой перед церковью, выходят они, взявшись под ручку, шествуют по городу и, наконец, добираются до ворот кладбища, где как раз толпился местный люд; там объявляют они собравшимся, что прибыли вступить во владение новой своею собственностью, и адвокат оглашает договор, где указаны все условия купли и наследования земельного надела, каковой документ повергает слушающих в величайшее недоумение. Более получаса все гадали, какой-такой надел купил стряпчий, и вдруг один старик, уперев руки в бока, воскликнул: «Ну, понял я что к чему! Господин бальи[299], да ведь Матюрен, черт его раздери, и впрямь этой землицей владел, так как он вам и толковал, да только не всею, а лишь своей долей!» – «Как, – вскинулся адвокат, – он, стало быть, не имел права на продажу?!» – «Господь с вами! – отвечает тот. – Да ведь он вам наше кладбище запродал!» Делать было нечего, тут не поспоришь, и верна та пословица, которая гласит, что, когда адвокату натянут нос, сам дьявол в аду ликует.

Шербоньер. И куда же подевался тот растяпа?

Эне. А ему пришлось стать садовником в Ларош-Буасо[300], в том самом, где сержанты тише воды, ниже травы.

Шербоньер. Это отчего же?

ГЛАВА ПЯТАЯ