Приключения барона де Фенеста. Жизнь, рассказанная его детям

22
18
20
22
24
26
28
30

О Ларош-Буасо и о сержантах

Эне. Да оттого, что в Ларош-Буасо с сержантами обходились еще покруче, нежели на свадьбе у Баше[301]. Я мог бы рассказать об этом сеньоре множество всяких басен; вот одна из них: однажды он вымазал сержанта в смоле, обвалял в перьях, а потом, привязав ему руки к шесту и прикрутив самого к лошади, средь бела дня провез по городу в дурацком колпаке с надписью «Антихрист». Вид сержанта внушал столь великий ужас всем встречным, что никто не осмелился прийти к нему на помощь; так он и ездил до самых сумерек, а под вечер конь промчал его по торговым рядам на Молеврие[302], и тут сержант зацепился за крюк для телячьих туш и повис на нем. А вот еще шутка: другого сержанта он приветил хорошим угощеньем, а после ужина предложил позабавиться игрою «раз-куропатка, два-куропатка, три-перепелка»[303]. Гость не захотел подчиниться приказу сеньора; тогда он был привязан полотенцем за ногу к ножке кровати, а Ларош-Буасо[304] объявил, что все присутствующие будут играть так, как ему угодно. Сержант в суматохе свернул себе пятку на сторону, отчего и заполучил на всю жизнь хромоту и прозвище «сержант-перепелка». Не стану рассказывать о прочих весьма коварных проделках, от коих пострадали многие храбрецы и исчезли многие долговые обязательства; вспомню лишь об одной шутке – весьма жестокой, хотя ей не откажешь и в некотором остроумии: один сержант из Дуэ[305] должен был вручить Ларошу вызов в суд; вся его родня и соседи предостерегали его, рассказывая, как совсем недавно этот сеньор приказал обрить наголо другого сержанта, за неким делом к нему прибывшего, да и чем обрить-то – копьями! Но наш сержант, посмеявшись над их страхами, объявил: «Сдохнуть мне на этом месте, ежели я позволю ему хоть оцарапать себя; да я его укушу, коли что!» Ларош-Буасо, которому донесли об этих словах, спустя два дня принял своего гостя со всевозможною учтивостью, угостил обедом, напоил вином и попотчевал застольными песнями. Убрали со стола; хозяин велит подать ножницы и принимается обравнивать себе ногти, но, притворясь, будто у него плохо выходит, просит сержанта докончить дело, облекая свою просьбу в столь вежливую форму, что тому неловко отказать. Как скоро сержант кончил, Ларош-Буасо, показав ему свои пальцы, заявляет: «Господин Леруа, теперь мне нечем вас оцарапать, стало быть, вы в безопасности, надо же и мне за то обезопасить себя!» И кончилось дело тем, что сержанту вырвали все зубы до единого, ибо, рассудил сеньор, «коли ему самому нечем теперь царапаться, пускай тому нечем будет кусаться».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Чудеса с волком, с устрицею и с проглоченным пистолетом

Шербоньер. Волчьи кишки! Это он, на мой вкус, отлично хорошо удумал! Моему хозяину вот так же не повезло в Париже, когда двое сержантов зацапали его и повели по улицам, подталкивая в зад рукоятками шпаг, чтоб шагал резвее. Это уж он завсегда так: сперва ерепенится – фу-ты ну-ты! – а дойдет до дела, мигом в кусты. Однажды в Вильбуа[306] его здорово излупил один солдат за то, что он слишком развязано окликнул его: эй, мол, приятель! А уж коли найдутся дурни послушать его, он такого наврет, что уши вянут. Да вот совсем недавно расписывал он знакомым дамам, как попал в плен к туркам где-то за сто лье от Алепа[307]; турки якобы засунули его, за неимением тюрьмы, в большую винную бочку, а бочку ту поставили на самом краю высокой скалы, и будто бы прибежал волк и стал мочиться в дырку для втулки, а барон, просунув в эту дырку свой длиннющий ноготь, коим так бахвалился (а еще говорят, длинные ногти ни на что не годны!), подцепил этим самым ногтем шерсть на волчьем хвосте и привязал ее к своему левому усу (вот на что сгодились длинные-то ногти и усы, какие нынче в моде!). Волк почуял, что пойман и, желая вырваться, стащил бочку с вершины скалы вниз, и там бочка разбилась о камни, а барон упал на волка, задавил его насмерть и тем спасся. Еще он уверял, что ежели устрицу вытащить из раковины, а раковину бросить обратно в море, то в ней, мол, опять заведется устрица; в доказательство рассказывал он, как, будучи в Александрии, пометил своим шифром, то есть двойным «Ф», раковину, а три года спустя выловил ее в Бруаже[308]. Еще он врал, будто во время одного сражения в Коньяке[309] упал с берега в пруд, а там щука проглотила его пистолет с зарядом; потом эту щуку с пистолетом в брюхе поймали в Шераке[310], что на Шаранте, и тогда барон побился об заклад на сотню пистолей, что пистолет его выстрелит, и якобы не проиграл. Да он эти самые пари на каждом шагу заключает, и обязательно на сто пистолей, не меньше. Последний раз, когда мы были в Эскюре[311], он затеял спор с одним бедным поденщиком, который просил у него лиар[312] за услуги; а спорил о том, кто такой лейтенант Борегар[313]. «Ставлю сотню пистолей, – сказал ему мой хозяин, – что ты мне соврал». Так и не отдал бедняге заработанный лиар, да еще изругал за обман. Но чуть не позабыл, монсеньор, вы же обещались рассказать про доктора, который желал выказать себя примерным католиком.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Шествие Бомье

Эне. Ну что же, коли так, слушай. Речь пойдет о лекаре Бомье[314] из Ниора. Он был столь ревностным католиком, что, когда один из его собратьев по вере попросил навестить его родную мать, больную, при смерти (а она была такой же стойкой гугеноткою, как ее сын – католиком), Бомье отвечал, что отказывать в помощи тем, кто произвел вас на свет, смертный грех и что он, пожалуй, и зашел бы, да совесть не дозволяет ему пользовать гугенотку. Однажды, во время своего пребывания в Сен-Мексане[315], вздумал он изобразить из себя ревнителя древних обычаев: он вспомнил, что когда-то в трех лье от города, где и домов уже нет, устраивалось торжественное шествие к святому Сильвену[316]. Он потолковал с местным кюре, и они сошлись на том, что ветер, до сей поры дувший с севера, а теперь переменившийся на южный, горячий и удушливый, обещает назавтра дождь, каковое обстоятельство приходится весьма кстати: можно устроить пышное шествие под носом у еретиков и испросить у Бога дождя. Дело было в июле месяце, жара стояла такая невиданная, что сам Бомье упал без памяти, а все прочие маялись колотьем в боку, особливо бедняки, коим лекари не по карману. Мало-помалу собравшиеся принялись роптать на то, что Бомье едет на муле, да еще не надев штанов, в одной только широкой мантии то ли из шерсти, то ли из аррасской саржи[317]; крестьяне громко осуждали его, а один даже воскликнул: «Господи помилуй, какое ж тут благочестие, коли он не пеши идет, а едет верхами, на лошади!» Другой возразил ему: «Да не на лошади, а на муле; они все норовят оседлать какую ни на есть скотину, когда едут молиться Богородице Ардильерской[318], а уж кюре – те первым делом!» А третий добавил: «Ну, этот к тому же и дурак божевольный; слышно, хозяйке своей он подарил юбку, лишь бы она не добивалась спать с ним, ну а кое-кто другой подарил ей платье, чтоб не спала одна. Нынешним Сретеньем аккурат год исполнится, как он нанимал меня в провожатые до Партене[319]. Я было повел его окольною тропкой, чтоб по грязи не шлепать, так он, черт подери, разбранил меня на все корки: веди, мол, по большой дороге, по прямому, мол, пути к католической церкви, к Отцу нашему Небесному! Я ему толкую: «Да разрази меня гром, ведь большая-то дорога заболочена и вдобавок подлиннее будет!» Но куда там – гляжу, поехал мой дурак наобум Господа Бога, и не успел я мигнуть, как завалились они на пару с мулом в рытвину, да так, что у доктора шапка, а у мула уши только наружу и торчали. Пришлось народ скликать да вызволять их оттудова. Вот я и говорю ему после: «Черт подери, святой отец, это, что ли, по-вашему, прямая дорога к святой церкви! Слыхивал я от Гиймара из Шанденье[320], что широкая-то дорога, по которой в каретах раскатывают, ведет прямохенько к погибели». Пока крестьяне вели меж собою такие речи, один паломник, что нес колокольцы, вдруг закричал: «Ой, бока мои, бока!» – и вся процессия остановилась; тогда Бомье, желая успокоить всех своих болящих ходоков, требует колокольчики себе, а узду сперва берет в зубы, после же накидывает на шею. Но, как говорится, недолго музыка играла: мул под Бомье был родом из Шоре[321] (заметь себе это особо, ведь тамошние жители все сплошь еретики!), ему не понравился звон колокольцев, и он давай лягаться и бить задом. Доктору кричат со всех сторон, чтобы он бросил колокольцы, а он в ответ: «Mater Dei[322]! И не подумаю бросать, они же освященные!» Все кинулись ему на подмогу, норовя ухватить строптивую скотину за уздечку, и этот переполох так напугал мула, что он взвился, будто его овод в зад ужалил, поопрокидывал людей и прямиком через них, не разбирая дороги, кинулся в лес. Всадник схватился за узду, второпях заехал в глаз мулу колокольчиком и, по закону колебания маятника, им же хлестнул себя по лбу. Мул вскинул круп и таким аллюром, брыкаясь, проскакал сотни две шагов; под конец доктор не удержался в седле и плюхнулся носом в грязь, нога же его застряла в стремени, так что некоторое время он ехал волоком, обдирая зад о камни, а рубашка и мантия задрались ему на голову. Уж и не знаю, призвал ли он в тот миг на помощь святого Сильвена, но чудо свершилось, и стремя, отвязавшись от седла, осталось у него на ноге. Кюре и самые сердобольные из прихожан, шедших в процессии, искали Бомье до двух часов ночи; наконец, когда взошла луна, увидели сперва его зад, торчавший из канавы, а потом и задовладельца, пребывающего в глубокой меланхолии, из какой он, говорят, и по сей день не вышел. Что же до мула, то местность и для него оказалась роковой – он издох у подножия «осанного креста»[323], что стоит на кладбище Сен-Мексан, в том самом месте, где по кусочкам собирали брата Жана Дампошеям, великого озорника былых времен, как выразился наш превосходнейший мэтр Франсуа[324].

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Часы Лезуша; о движении Солнца

Шербоньер. Позвольте, монсеньор, я вас оставлю; вон идет мой хозяин, он еще нечесан.

Фенест. Добрый день, мсье, добрый день!

Эне. Вам также, сударь. Боюсь, вы дурно выспались.

Фенест. О, что вы, мсье, отнюдь! Но должен вам сказать, что эти треклятые войны так приучили нас постоянно носить при себе оружие, что я не смог заснуть иначе, как приладив на спину свою кирасу. Пускай мне вовек больше ко двору не попасть, коли я вру. Однако, я полагаю, час уж поздний?

Эне. Взгляните сами – вон солнечные часы.

Фенест. Правду сказать, я в них ни черта не разбираю; мы люди военные, куда нам до астрологов, а в этих часах больно много всего понатыкано. Помнится, однажды, когда мы были в Бироне[325], один старый пуатевинский вельможа по имени Лезуш[326] созвал нас, не то пятнадцать, не то шестнадцать дворян, и обучал узнавать время по свечке.

Эне. Неужто это возможно?

Фенест. А вы как думали! Я, правда, только всего и запомнил, что господин маршал хохотал до упаду, остальным же было не до веселья.

Эне. А вы, значит, так ничего и не уразумели?

Фенест. Да говорю же вам, что нет. Я ведь не из тех, что ищут Антиподов. Ну, а коли не ищу, стало быть, их и нету!