— Сожалеешь? — спросили ее.
— Я… я хотела лишь… хотела быть счастливой!
— И что тебе мешало? — в этом вопросе было лишь холодное любопытство.
— Ничего… и я сожалею, — панна Цецилия закрыла глаза, смиряясь с неизбежным.
— А ты?
Это спрашивали у пана Штефана, который встал на корточки и вид имел весьма непрезентабельный. Впрочем, о виде своем он меньше всего беспокоился.
— Кто вы?
— Мы.
— Я ни о чем не сожалею! Я делал это ради науки! Ради блага всего человечества, а эта женщина… таких множество! Какая от нее польза миру? Никчемные бестолковые существа…
У панны Цецилия горло перехватило от этакой несправедливости. Это она-то никчемная? Бестолковая? Да она… да не сам ли он ее пирожки ел да нахваливал? И суп с флячками, который знатно выходит? Вантробянку, лично панною Цецилией деланую, этими вот белыми ручками? Не пожалела, небось, возиться…
Тот, кто стоял за спиной, рассмеялся.
И смех его остудил.
— Значит, ты хочешь поменять ей сердце?
— Да!
— Мы можем…
— Покажете… покажете, как это делается?
Снег кружился.
Нельзя соглашаться. Бабка говорила, что нельзя… откуп и только… но не приняли… конечно, пан Штефан ей не принадлежит, а потому… чужой вещью не откупиться, а вот своею… и панна раскрыла сумочку, в которой лежали пирожки, заботливо завернутые в промасленную бумагу. Их она собиралась поднести супругу на обед, но…
— Вот, — тихо произнесла она, разворачивая сверток. — Не побрезгуйте свежим хлебом…
— А ты?