Тут вдруг сконфузилась Настя… и вовсе не от того, что вскочила с постели нагою — от другого:
— Господине… ты имя мое вспомнил?
— Ага, вспомнил. Забудешь тебя, как же! Ох, Богородица-Дева, прости и помилуй мя, грешника старого… Ну, ты вино-то несешь нет?
— Иду, иду, батюшко.
Так вот они и уселись, откинулись на ложе на подушки — боярин Анкудин Иваныч Хомякин в полотняной рубахе и узких портах, и нагая красавица-дева, ничуточки своей наготы не стеснявшаяся. Так а кому стесняться-то? Холопке, рабе? Что толку от стеснения этого?
Выпив, поцеловались. Боярин в бороду рассмеялся:
— Эх, и хороша ж ты, Настена! Взял бы тя к себе, в Новгород… Да боюсь, супружница, Анфиса Борисовна, добром не примет. Может и скалкой двинуть!
Холопка округлила глаза:
— Неужто скалкой?
— А то и сковородой! — со смехом поведал Хомякин. — Один раз так звезданула… Прямо искры из глаз! Одначе за дело, за дело… Привез я как-то из похода одну турчанку… молод тогда был, горяч!
— Расскажи, батюшко, — прильнула Настена. — Очень уж любопытно послушать.
— Ну уж, коли любопытно, послушай…
Много чего рассказал холопке боярин, много чего поведал. Так вот как-то само собой поучилось, вышло. Что-то человеческое, долго и подспудно дремавшее, вдруг шевельнулось в душе Хомякина при взгляде на прильнувшую к нему девку. Вдруг вспомнилась молодость, как воевал с татарами да с поляками, да как вынесли его — было дело — с поля боя раненым, едва не убитым. И как турчанка та — Турсанай — потом пленителя своего выхаживала. Влюбилась, наверное — Анкудин тогда был молодец — орел! А потом пришлось турчанку продать. Деньги понадобились. Продал. Как предал. Да много кого из друзей своих прежних предал. Пожалуй, один друг и остался — князь Петр Иваныч Потемкин. Воевода. К нему посейчас и ехать… Да на соседа не забыть пожаловаться! Времена нынче суровые, военные… Ох, не пожалует князюшка худородного выскочку, ох, не пожалует!
— Ой, господине! — холопка вдруг испуганно отпрянула, в карих, с лукавыми золотистыми чертиками, глазах ее явственно мелькнул страх. — Взгляд-то у тебя какой — смертушка!
— Боишься? — усмехнулся боярин. — Не боись, плеткой больше угощать не стану. Люба ты мне стала, дщерь! Не ведаю, почему — а люба. Плесни-ко винца еще… Да собираться стану.
Выпив вина, Хомякин надел кафтан, а поверх него — с помощью Настены — и узорчато расшитую ферязь. Усевшись на ложе, натянул сапоги — опять же, холопка-раба помогала.
— Ты это… — уходя, Анкудей Иванович обернулся на пороге. — Тимоху более не бойся — слова противу тебя не посмеет сказать! Наоборот — ты про него все мне докладывать будешь. Обо всем, что тут, на усадьбе тихвинской, деется. Весточки с купцами верными слать станешь. Купцов тех я тебе укажу.
— Все сделаю, господине, — едва успев одеться, Настена бухнулась на колени, целуя господские сапоги и старательно пряча радость. — Не сумлевайся — все…
— Верю, что сделаешь, — ухмыльнувшись, боярин сунул руку в объемистый, висевший на шитом золотом поясе кошель и, вытащив оттуда большой серебряный талер, протянул монету девчонке. — На вот, раба! Бери.
Мгновенно спрятав подарок — как и не было, — холопка рассыпалась в благодарностях… Впрочем, Хомякин ее не слушал — ушел, надо было дела делать. Спускаясь по лестнице, улыбался — много ли бабе надо? Сперва плеточкой постегай маленько, потом приголубь, одари — и все. Твоя она навеки.