Нашлось батраку «счастье», настигла война. Забрали в шестнадцатом — три года назад. В Одессе был в маршевой роте, потом погнали в Румынию, на Карпаты… А с войны поезд завез на север. Бросили в тифозный барак, обрили. Домой пробирался через многие губернии и власти. Железная дорога по Чонгарскому мосту наконец привела его в Крым, и вот из Крыма — тут уже близко! — подался Матвей на родной берег. Скоро, скоро войдет в свою хату!
Матвей лежал в бричке, глядел, как бьются в бездонной синеве черные, четкие, будто вырезанные, сокол с ястребом; взмывают ввысь, стараются зайти один другого выше, с высоты падают, словно камни, — верно, клювами долбят по темени. Забыл думать о своем. Вдруг Соловеев сынок участливо спросил:
— Отчего не поедите, дядько Матвей? Вот брынза, вот хлеб…
Матвею давно хотелось есть, тарелку языком проломил бы. Однако сел в бричке, оглядел Никифора и гордо откинулся.
— По-твоему, у меня в мешке пусто?
— Не знаю, я так, — смутился парень.
— А ведь ты, Никифор, душевный человек, — сказал Матвей. — Стало быть, не по отцовой пошел дороге, а? Что отец твой, по-прежнему богат, а все копит?
Но Никифор не хотел говорить об отце, опустил глаза.
— Я сам у своего отца вроде батрак, земля пока еще не моя — отцова. А позвольте узнать, дядько Матвей, откуда вы теперь?
— Был в лесе, а стал здеся! — весело отвечал Матвей. — Едет дядя издалека, бороду гладит, а денег нет!
— Отчего ж это вы полный год не шли домой, что с вами было?
— Со мной было все, что с человеком может быть. — Матвей вздохнул. — Хватило бы на сто. Со второго этажа прыгал, прятался в колодце, живого хотели похоронить, пришли с носилками, думали: готов. А вот, слава богу, добрался домой… Как хорошо тут, родным веет… Горка, сынок мой, поди подрос?
— Это как вам сказать. Для меня это незаметно, потому что постепенно, а для вас, конечно, подрос, — рассудительно ответил Никифор. — А в каких местах воевали с немцем, дядько Матвей? Как жили? Что видели?
Матвей махнул рукой:
— Закинули наш полк на позицию, на высокие горы, выше облаков, — хочешь, золотой месяц своей рукой доставай да меняй на мелкую монету. С песнями шли всё вверх и вверх. «Соловей, соловей, пташечка…» Высоко забрались, наверно, и бог слышал, как пел наш полк… Справили окопы по хребту, как суслики зарылись в гору. Днем колючей проволокой вязали козлы, ночью выставляли их перед окопами. Вот так и жили. Леса да горы, немцы и стрельба…
— А вы что-нибудь интересное припомните, дядько Матвей!
— Ну вот. Бывало, утречком только солнце взойдет, глянешь, а в колючей проволоке косули бьются, запутались в ней, не могут освободиться, барахтаются целый день. Стемнеет — тащим их на кухню… А вот как-то на заре, красненько так, хорошо кругом, из низины парок вьется, глянул я: застряла в колючей косуля-мать. Висит на проволоках, шерстка кровью измазана. Сама вытягивается, трепещет, а возле на тонких ножках шатается косуленок. Хочет вымя достать, а вымя колючей проволокой от него отгорожено, черный носик до крови исколол. Косуля свой бок пораненный лизнет, косуленка лизнет… У меня сердце дрогнуло. Вот тебе интересное…
Никифор забывал погонять, слушал, раскрыв рот, и все не давал покоя.
— А вы расскажите случай какой-нибудь, дядько Матвей.
— Лучше ты расскажи, как в Строгановке у нас — какой комитет? Как тут крутилось, пока меня не было, три года? Расскажи, парень ты с головой… Как тут без меня?