Закон Моисея

22
18
20
22
24
26
28
30

Тэг засмеялся, но я мог заметить, что настроен он серьезно. В скором времени у нас появилась работа, где только можно.

Я рисовал на стене в Брюсселе, на двери часовни в маленькой французской деревушке, сделал портрет в Вене, несколько натюрмортов в Испании, и, как и в старые добрые времена, оставил рисунок и на стене конюшни в Амстердаме. Не все проходило успешно. Нам приходилось срываться с нескольких мест, но чаще всего Тэг находил кого-нибудь говорящего по-английски, чтобы интерпретировать то, что я нарисую, и люди приходили в восхищение. А затем рассказывали своим друзьям.

В итоге все закончилось тем, что я стал трудиться в Европе, получая деньги за то, что создавал иллюстрации, открывал себя тому, что всегда считал проклятьем. Но, что более важно для меня, я увидел все произведения искусства, посмотреть которые всегда мечтал. Я любил заполнять голову изображениями, не имеющими никакого отношения ко мне или мертвым. Пока однажды я не осознал, что жизнь подражает смерти, особенно в произведениях искусства. Все искусство прошлого тесно связано со смертью — художники умирают, а их творчество остается, как доказательство мира живых и мира мертвых. Это осознание было впечатляющим. Я не чувствовал себя таким одиноким или странным. Порой, глядя на что-то поистине грандиозное, мне даже казалось, что все художники общались с духами.

Мы провели четыре года, путешествуя, и делили мой заработок с Тэгом. Без него я не смог бы заниматься этим. Его харизма и поддержка в каждой ситуации заставляли людей верить нам. Если бы я ездил один и рисовал образы умерших, то напомнил бы людям об инквизиции и, привязанный к столбу, был бы сожжен, как колдун, или отправлен в психиатрическую лечебницу. Не раз образы «Бедлама»9 крутились в моей голове, пока мы три месяца жили в Англии. Харизма Тэга притягивала людей, но вот его внимание нуждалась в концентрации. А Тэг не был хорош в концентрации на чем-либо кроме следующей работы, следующего представления, следующего доллара. Когда мы вернулись в Штаты, то продолжили то, чем занимались в Европе, посещая один большой город за другим, рисуя то для одного богатого мецената, то для другого. Тэг всю свою жизнь был богатым ребенком, богатым техасцем. Это немного отличалось от богачей-ньюйоркцев, но обеспеченные детишки везде одинаковые. И он уютно чувствовал себя везде, тогда как я нигде не чувствовал комфорта. Но надо отдать ему должное, он заставлял меня чувствовать себя увереннее, чем когда-либо, и с его помощью я тоже стал богатым парнем. Мы провели следующий год, посещая один штат за другим, одну достопримечательность за другой, одного скорбящего за другим, пока однажды не решили, что пришло время дать людям возможность приходить к нам самим.

Тэг устал играть в менеджера Моисея Райта, и у него были свои собственные мечты о крови и славе (буквально), и я устал от постоянного отсутствия места жительства. Всю свою жизнь я скитался, и убедился, что готов для чего-то большего. Мы очутились в Солт-Лейк-Сити, там, где все началось, и по каким-то причинам остаться здесь казалось правильным. Я вернулся, как и обещал доктору Анделин, который следил за тем, как мы с Тэгом разъезжаем по всему миру, оставаясь в живых и, по большей части, не влезая в неприятности. Я согласился сделать рисунок на стене в «Монтлейке», что-нибудь обнадеживающее и успокаивающее, чтобы они могли указывать на него и говорить: «Видите? Сломленный ребенок нарисовал это, и вы тоже сможете!»

Ноа Анделин был так счастлив видеть нас. Его неподдельное удовольствие нашими успехами, нашей дружбой и мягкая забота о нашем благополучии привели сначала к ужину, а позже на той же неделе мы пропустили по стаканчику. И именно доктор Анделин был тем, кто надоумил нас по поводу квартир в здании склада, полагая, что это могло бы нас заинтересовать.

Я беспокоился, что Тэгу придется сидеть на одном месте, хотя он нуждался в движении так же, как я нуждался в рисовании, и путешествие на протяжении нескольких лет удовлетворяло всем нашим нуждам, поддерживая нас обоих в здравом уме. Но Тэг арендовал этаж подо мной, вместо арт-студии он превратил свободное пространство квартиры в тренажерный зал и увлекся местной тусовкой, устраивающей бои, сочетая боевые искусства, бокс и рестлинг. Активность позволяла ему оставаться трезвым и сфокусированным. Вскоре он только и делал, что говорил о поединках, линии одежды для бойцов под названием «Команда Тэга» и собирал спонсоров, чтобы открыть новое помещение для местных бойцов, где те могли бы тренироваться для соревнований UFC (прим. пер. Ultimate Fighting Championship (Абсолютный бойцовский чемпионат) — спортивная организация, базирующаяся в Лас-Вегасе, США, и проводящая бои по смешанным единоборствам). Пока я рисовал, он молотил кулаками, пока я поднимал воды, он поднимал шум, и мы устроились каждый на своем этаже, держа своих монстров в узде.

Мы очень близко подошли к тому, чтобы найти самих себя, и оба учились, как с этим жить. И теперь, находясь в собственной постели, в своем собственном жилье, окруженный своими собственными вещами и живя собственной жизнью, меня разбудил Бэтмен, который у подножия моей кровати. И этот маленький нарушитель спокойствия вызвал у меня раздражение. Я перевернулся и сконцентрировался на воде, на том, чтобы она хлынула на меня сверху, и этот мальчик, мой маленький гость, ушел бы. Ранее в больнице я явно прихватил с собой кого-то отставшего. Пожимать руки, давать автографы и пытаться рисовать, в то время, как вокруг собирается толпа, было для меня наименее любимой работой.

Мне не нравилось рисовать в больницах. Я видел вещи, которые видеть не хотел. Я всегда мог сказать, кто именно из тех людей не выживет. Не потому что они выглядели более нездоровыми, чем другие. Не потому что я видел их медицинские карты или случайно услышал болтовню медсестер. Это было легко понять, потому что умершие, связанные с ними, всегда парили поблизости. Без исключения умирающие будут с компаньоном возле своего плеча. Так же, как это было с Джи, прежде чем она умерла.

Несколько лет назад я расписывал стену в детском отделении больницы во Франции. Вереница детей, пациентов, больных раком, наблюдали со своих кроватей, как я создавал бурлящий карнавал, дополненный танцующими медведями и клоунами, выполняющими «колесо», и слонами в полном облачении. Но я видел умерших, стоящих плечом к плечу с тремя детьми, но не для того, чтобы утащить их в ад или еще что-то более зловещее. Это не напугало меня. Я понимал, почему они были там. Когда придет время, а это случилось бы скоро, у тех детей был тот, кто встретит их и радушно примет дома. К тому времени, как я закончил стенную роспись, эти трое детей умерли. Это не вызвало у меня страха, но мне это не понравилось. Больницы были наполнены умершими и умирающими.

Рисунок, который я сделал для доктора Анделин и «Психиатрической больницы «Монтлейк» поспособствовал созданию еще нескольких по всей долине. Онкологический центр обратился ко мне около месяца назад, оказав небольшое давление и слегка заломив руки, и я, в конечном счете, согласился пожертвовать свое время и талант и сделать еще один рисунок на стене, наполненный надеждой и счастьем. Это принесло с собой немалое внимание общественности. Внимание, которого я не хотел, и в котором не нуждался. Но Тэг искал спонсоров для своего клуба, и когда он сказал мне, что один из самых главных покровителей больницы был в его списке, я позаботился о том, чтобы этот покровитель узнал, что моя цена за роспись — пожертвование в «Команду Тэга». Но этот рисунок на стене оставил на мне отпечаток.

Я устал. Просто невероятно. И, может быть, изнеможение сделало меня более уязвимым перед привидением маленького мальчика и воспоминаниями, которые лучше не ворошить. Встреча с Джорджией спутала все мои мысли и вернула обреченность, которую ощущал прежний Моисей. Моисей, который не мог себя контролировать. Моисей, который полностью растворялся в рисовании. Я ни за что не хотел бы возвращаться в Леван, или к Джорджии, или к прошлым временам. Я никогда не хотел возвращаться, поэтому на все эти годы я завалил камнями воспоминания о Джорджии и похоронил их на дне моря. Но каждый раз, когда я разделял воды и позволял проникать воспоминаниям других людей, мои собственные воспоминания, связанные с ней, поднимались на поверхность, и я думал о ней. Я вспоминал о том, как желал ее и ненавидел, как хотел, чтобы она оставила меня в покое, и, в тоже время, никогда не отпускала. И я скучал по ней.

И когда я скучал по ней, то составлял список вещей, которые ненавидел. Пять ненавистных мне вещей. У нее всегда было пять вещей, за которые она была благодарна, а у меня — ненавистных. Я ненавидел ее невинность и ее легкую жизнь. Я ненавидел ее провинциальную речь и провинциальные взгляды на жизнь. Я ненавидел то, как она думала, что любит меня. Это было хуже всего.

Но было в ней и то, к чему я не испытывал ненависти. Так много вещей, которые я бы не смог возненавидеть. Ее огонь, ее склонность к упрямству, то, как ее ноги оборачивались вокруг меня, ее глаза, сконцентрированные на мне, требующие, чтобы я дал ей все, в то время как я старался взять ее и не влюбиться. Она хотела всего этого. Все до последнего, скрытого уголка моей души.

Она по-прежнему была такой же красивой.

Я вытащил подушку из-под головы и простонал в нее, пытаясь подавить воспоминания об ошеломленном выражении лица Джорджии и широко раскрытых карих глазах, впившихся в мои. Она повзрослела, ее бедра и грудь округлились чуть больше, а лицо, напротив, стало худощавым, из-за чего сильнее выступали скулы. Словно юношеская полнота покинула ее лицо и обосновалась в более подходящих местах. Она стала женщиной, с прямой осанкой и твердым взглядом. Даже в тот момент, когда она увидела меня и узнала, то не дрогнула и не ретировалась.

Но встреча со мной потрясла ее. Так же, как потрясла меня. Я понял это по тому, как она стиснула губы и сжала пальцы. Я понял это по тому, как она вздернула подбородок, а ее глаза вспыхнули. А затем она, отрешившись, отвела взгляд. Когда лифт остановился, и двери открылись, она вышла, больше не удостоив меня вниманием. То, как двигались ее длинные, обтянутые джинсами ноги было одновременно и мучительно знакомо, и совершенно ново. Двери закрылись, но я не вышел, несмотря на то, что мы достигли верхнего этажа. Я пропустил свой этаж. Я не хотел уходить. Поэтому вместо этого позволил уйти ей. Самое малое, что я мог сделать. Я не знал, почему она там была и что делала. И она не улыбнулась и не обняла меня, как делают старые друзья, случайно встретившие друг друга через много лет.

Я был рад этому. Ее подлинная реакция говорила о большем. Она отражала мою собственную. Если бы она улыбнулась и затеяла бессмысленную болтовню, мне бы пришлось записаться на прием к доктору Анделин. На несколько приемов. Это бы подкосило меня. Воспоминания о Джорджии неотступно преследовали меня больше шести лет, и, судя по ее лицу, когда я шагнул в лифт, она тоже помнила меня. Было в этом какое-то утешение. Слабое, но — утешение.

Я приподнял подушку и выглянул из-под нее, чтобы посмотреть, ушел ли он. И с облегчением выдохнул. Маленькая мышь улетела. Засунув подушку под голову, я перевернулся на другую сторону.

Грязно выругавшись и резко подскочив на кровати, я отшвырнул подушку. Он не ушел. Он просто переместился. Он переместился так близко, что я мог рассмотреть длину его ресниц и изгиб верхней губы, и то, как загнулись края липучки на его черном плаще.