Наследство одержимого,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Не знаю как насчет остального, но в одном твоя мать была права: с твоей богатой фантазией надо что-то делать… Ну, от себя я прибавил бы еще и твою доверчивость… Хотя, с другой стороны, когда б не она, я не смог бы так легко вытащить тебя сюда…

Сергей давно уже молчал, неподвижно давя глазами пространство перед собою. Не обращая внимания на производимый эффект, лысый продолжал небрежно и ласково:

— Одно ты понял верно: то глупенькое послание действительно сочинил для тебя я. Зная, что ты поверишь ему безоговорочно, я не позаботился даже о стиле (Петр правильно заметил: так подобные вещи не делаются). И вот ты здесь — мечешься, нервничаешь, пытаешься мне хамить, хотя на самом деле боишься меня, как никого и никогда еще не боялся. Даже своего директора. Даже Сашку Колесова…

Сергей вздрогнул.

— Строишь разные глупые догадки, приписываешь мне то, о чем я и помыслить не могу без смеха… Нет, ты ничуть не изменился с того самого дня, когда тот же пресловутый Колесов продал тебе на большой перемене кость птеродактиля… Помнится, ты отдал два рубля и целый урок умилённо представлял, как эта кость летала вместе с мезозойской крылатой тварью… пока не выяснилось, что у тебя в руках всего лишь кусочек бетона! — Ну, а это-то откуда Вам известно?!! — шепотом прокричал Сергей.

Страшный незнакомец чуть заметно — вежливо и иронично — кивнул:

— Кажется, я уже говорил, что весьма хорошо тебя знаю… В конце концов… — в руке у незнакомца невесть откуда взялась одна из тех старинных фотографий, что были найдены Сергеем в темной лакейской. Учитель поднес портрет к глазам и только теперь увидел, как они похожи — усатый брюнет под треснутым стеклом и этот лысый ёрник в черной хламиде. А потом незнакомец подал Сергею самое обычное карманное зеркальце. Сергей со страхом и стеснением вгляделся в маленький стеклянный квадрат, и то, о чем он подсознательно давно догадался, теперь ясно прочувствовалось ему.

— … В конце концов — ведь ты же мой родственник…

Лысый замолчал. Прошла минута, другая, пока беспокойные глаза Сергея, наконец, перестали перескальзывать с зеркальца на портрет, с портрета на лысого, с лысого снова на зеркальце и так далее по долгому кругу.

— Так значит…

— Да. Этот дом — мое родовое гнездо. А, стало быть, и твое тоже.

— А… Хи-хи! В-вы, случайно, не дедушка Андрей Николаевич Федоров??

— Нет… — лысый деликатно вздохнул, — смерть моего несчастного зятя произошла 13 сентября 1942 года — на грязном полу холодного лагерного барака — месяцев через пять после ареста. Кем был Андрей? Неважно. Имеет значение только то, что он был мужем моей дочери Ольги, твоей бабки. Она тоже не задержалась на этом свете: сын Михаил стоил ей жизни…

Плотные незримые волны подхватили недвижимого Сергея и, качая, понесли его по шелестящим фразам жуткого собеседника. Стены комнатки расступились, желтые созвездия свеч поблекли и растаяли — вокруг давно уже был пасмурный вечер, под ногами — булыжная мостовая, а в ушах — растекающийся и чужой звон колокола…

* * *

Звон колокола плавными кругами расходился в темно-сером небе над черепичными крышами. Иоганн Эспенлауб стоял на балконе своего дома, глядя вперед и вниз. Где же, наконец, карета? Как долго возится кучер! Прошло еще какое-то время — внизу защелкали, загрохотали копыта и колеса. Небольшая черная карета остановилась под окнами. Эспенлауб еще немного постоял на балконе, глядя, как протягиваются над зубчатым горизонтом отвесные дождевые полосы, как блекнет последнее солнечное пятно на крыше городской ратуши и как со стены кирхи срывается, вспугнутая далеким громом, стайка пухлых синеватых голубей… Эспенлауб покачал головою, пробормотал себе под нос что-то неслышное и невеселое и ушел с балкона в комнату. Там он задержался ровно настолько, чтобы небрежно осмотреться в последний раз и придвинуть вплотную к тяжелой шелковой портьере маленькую бронзовую нимфу с горящей свечою в зеленопятнистой руке…

— Скорей, скорей, господин доктор!

Дверца кареты захлопнулась, кучер тряхнул вожжами, лошади развернулись на брусчатке перед домом и, плавно ускоряя грохочущий бег, понеслись узкими окольными улочками прочь из города.

Иоганн Эспенлауб прильнул из-за шторки к стеклу, покрытому запятыми первых дождинок. За стеклом скакали и скользили потемневшие в дождливых сумерках последние кварталы его родного городка — они исчезали за второй половиной каретной шторки, они исчезали навсегда. Так и должно быть… Ни грусти, ни злорадства не было на сумрачном лице доктора Эспенлауба.

Еще каких-нибудь три недели назад он и не помышлял об отъезде, тем более вот таком — торопливом, комканом, и к тому же безо всякой надежды на возвращение. Еще каких-нибудь три недели назад репутация доктора Эспенлаубуса была незыблема. Чиста, как его руки. В этом городишке он пользовал чуть ли не каждого десятого, и пациентов у него становилось год от года все больше. Еще бы, ведь господин Эспенлауб учился у лучших хирургов своего времени и прекрасно знал свое дело.

И никого не смущало, что доктор нелюдим и не всегда умеет поддержать беседу, что дом его — настоящая маленькая крепость и что в церкви доктора можно увидеть только два раза в год — на рождество да на пасху.