Слово

22
18
20
22
24
26
28
30

– Как же нету, есть, – возразил Петрович. Лука удивленно обернулся к нему, вытаращил глаз:

– Ты ж немоляка, Петрович?

– Немоляка, – согласился тот. – У меня свой Бог, Лука Давыдыч. Мой собственный, как вон меринок. Я его слушаюсь и молюсь ему.

– А! – догадался Лука. – Я про другого Бога – про Христа. Нет его. И не было никогда.

– Ну, про это тебе Иван Николаич скажет, – Петрович кивнул на молчащего Ивана. – Скажи ему, паря, есть Бог, нету?

Иван сверкнул глазами, отвернулся.

– А что это ты, Лука, разуверился, что ли? – спросил Петрович.

Лука незаметно сунул в рот рыбешку, разжевал ее, проглотил.

– Я тебя спросить хочу, Петрович, – жалобно сказал он. – За каким хреном я ему молился? За каким хреном дерьмо из параши ел? Глаз себе выставил?.. А тут змея, гад подколодный, за руку тяпнул.

Петрович подумал, порывшись в бороде, достал сучок с клочком зеленого мха.

– Не знаю, Лука, зачем. Раз ел, значит, нужда такая была. Люди вон в космос полетели. Тоже какая-то нужда, – Петрович отбросил сучок, встал. – Ты, случаем, Леонтия этого, странника, не видал?

– Нет, – сказал Лука и выдернул очередную рыбешку. – На что он тебе?

– Надо, – уклончиво ответил Петрович и позвал Ивана с меринком. – Айдате, ребята, тут маленько осталось, доплетемся…

Лука поспешно сжевал плотвичку, вытер губы. Выждав, когда гости отойдут на приличное расстояние, он подошел к избушке и стал разводить огонь. Береста взялась сразу, полыхнула жарко, обдала черным, сладковатым дымком. Лука навалил сухих дров, подождал, когда разгорятся, и ступил в келейку. Там он поснимал иконы со стены, прихватил книгу, отданную Леонтием, вынес все на улицу и свалил в огонь. Костер сначала приутих, испустив облако дыма, но потом разгорелся, раздымился, и скоро бесцветные языки пламени тщательно вылизали краску на иконах, охватили деревяшки, объяли кожу на книжных корках, и огонь сразу посинел, поголубел – то горела медь. Лука расшевелил палкой костер, подбросил дров и, повесив котелок с водой, отправился удить рыбу.

Спрессованная столетиями бумага не хотела гореть. Обугливалась по краям, чернела и краснела, когда налетал ветерок, однако эта чернота медленно, как гангрена, двигалась все ближе и ближе к центру. Плавились меднолицые иконы, красными слезами падали в золу капли древнего металла…

– Анна с Марьей Егоровной готовили ужин на скорую руку: варили вяленую щуку, молодую картошку, резали огурцы, лук; второпях в кухонной тесноте иногда наталкивались друг на друга и, отпрянув, смеялись.

– Ой, как на пожаре, честное слово, – вздыхала Марья. – Поесть бы да спать. Рученьки-ноженьки болят, а завтра и того пуще – не поднимем…

Анна глядела в ее лицо, ловила взгляды и не переставала удивляться. Там, в избе, спал ее сын, Тимофей, желаннейший гость, а она хлопотала по хозяйству, ровно ничего и не случилось. «Позовет к столу или не позовет?» – гадала Анна и тоже спешила: уже стемнело, вот-вот должен прийти Леонтий с книгами. И если она не выйдет к нему – неизвестно, что будет, как он расценит это и что предпримет дальше. Поэтому во что бы то ни стало нужно быть на условленном месте за Марьиной усадьбой.

Когда собрали на стол, Марья зажгла керосиновую лампу, перекрестилась, прочитала молитву, однако за ужин не села.

– Как ты думаешь, он не убегом пришел? – вдруг задала она вопрос, наверное, мучивший ее все это время. – Ты же сказывала, ему еще три года сидеть?