О годах забывая

22
18
20
22
24
26
28
30

Все это было высказано безукоризненно обидчиво. И в самом деле, не стыдно ли такому опытному пограничнику, как Михаил Кулашвили, задавать такие, простите, дурацкие вопросы! Да и никогда он себе этого не позволял, а тут вырвалось. И все-таки в памяти жила минувшая ночь, встреча с пьяным, его бред, бред… Но бред окончился разговором о сорока отрезах, о Липе. Пьяный назвал сорок, а Михаил нашел двадцать отрезов. Половину!

Стали проверять купе, начали поднимать диваны…

Контаутас поглядывал на часы. Оставались по расчету минуты на осмотр этого вагона. И тут, минуя остальные купе, Михаил словно по наитию прошел в противоположный конец вагона, поднял диван, и фонарь задержал желтизну луча на сизых головках гвоздей, вбитых в обшивку. Головки гвоздей были несколько иными — на миллиметр или полтора в диаметре у́же, чем стандартные заводские.

Вырвали гвозди, отсоединили обшивку, достали один за другим двадцать отрезов.

— Вот теперь… как в аптеке! — сказал Михаил на прощание Липе.

— А по мне… хоть — как в аптеке, хоть — как в больнице. У меня голова не болит! Это ваша забота искать!

Они ушли. Она вошла в туалет, заперлась и разревелась. Сорок отрезов! Страшно подумать! Вышла, посмотрела сквозь слезы в окно. И вздрогнула: Михаил Кулашвили, но в пиджаке, стоял около вагона спиной к ней. Через секунду она сообразила — это Эдик Крюкин. Как она спутала! Из-за густых вьющихся волос. И фигура похожа!

Она стояла у окна туалета, глядя на Эдика. Ветер трепал его волнистые волосы. Он ерзал на одном месте, ждал кого-то. Сунул руку в карман, вытащил рогатку, от нечего делать оттянул резинку, отпустил, снова сунул рогатку в карман. В прямоугольнике света, падавшего из вагонного окна, увидел спичечный коробок, поднял, мельком взглянул и отбросил.

Липа вытирала слезы, они снова катились и катились. «До чего я дошла! Плакать иду в туалет! Увидели бы меня мама или папа с их возвышенными идеалами! Ужаснулись бы! А мне — хоть бы что: привыкла. Но как пусто на душе!.. Ну зачем он опять рогатку вынимает? Вот и с ним я спуталась… А ведь какие были мечты! Какие книги читала! Сколько их дома и в нашем институте было… Горы! Неужели это были горы лжи и иллюзий? Но мама же с отцом жили и живут душа в душу, они — одно целое. Может быть, я не увидела чего-то в их отношениях?.. Ну, а эта, из загса, со своим участковым! Любит его! И как! Прямо завидно! А я… с этим Лукой, с Эдиком… Хорошо хоть Эдик не пьет, не курит, но грязен как… И когда я не поверила книгам? Когда свернула на эту дорожку? Когда? А теперь и детей не будет… И какой смысл в этих отрезах? Влипла я, влипла… А как детей хочется! Вырос бы такой, как у этой, из загса. Как я любила бы его!.. И все из-за этих барышей. Сперва не хотела детей, теперь не могу их иметь…»

Она не заметила, как слезы обильно потекли по щекам, не очень обратила внимание и на высокого детину в широкополой шляпе. Тот подошел к Эдику, и Эдик указал ему в ту сторону, куда ушел Михаил Кулашвили. Подняв воротник пальто, детина подпрыгивающей походкой устремился в темноту. А Эдик подался в другую сторону.

Эдик — ловкач! Под стать Луке. Он в жизни признает только баб и карты. Не пьет ни рюмочки! Все силы, все деньги — на карты, на женщин. Но целоваться с ним противно — слюнявый какой-то. Это он проиграл в карты Михаила. Ему поручили после возвращения из рейса убрать Кулашвили. Но дело-то это опасное. Такого, как Кулашвили, не то что голыми руками, такого и с оружием не возьмешь. Проиграть легко, выиграть трудновато!

Мысли о предстоящей расплате и отмщении несколько успокоили боль. Но когда Липа опять подумала о сорока отрезах, о том, сколько это стоит, она поняла, что Лука ей этого не простит. А рука у него тяжелая!

Но ведь она же все, все рассчитала. Мишка на двойное дно давно уже не обращал внимания. Да и с диваном понять невозможно — как он допер? И главное — выслуживается! Ведь все было бы отлично: не он, не Мишка, должен был сегодня дежурить, не его время быть в наряде. А он взял и ввалился. Бывает такое редко. И вот — не повезло. Сорок отрезов… «Мне Лука голову снимет за них. Снимет? А сам недавно влопался! Аж глаза стали красные от злости! И эту ночь впустую стерег на Пушкинской. Этот Мишка разорил нас! Дотла! Гад пограничный!»

Она увидела, как из-под вагона противоположного состава выскользнул Эдик. Обрадовалась: «Наверное, ко мне». Но Эдику было не до нее. Тайно от всех своих он в заграничном рейсе связался с солидным господином. Тот, хотя и жил в Западной Германии, по-русски говорил без акцента. Неизвестно, почему остановил он свой выбор на суетливом Эдике Крюкине. Он пообещал купить у Эдика три фотоаппарата «Киев». И купил с большой выгодой для Крюкина. Дешево продал Эдику нейлоновые кофточки. Опять барыш. И снова попросил три фотоаппарата и советские десятирублевки. Легко обводил его Эдик. И все получалось как нельзя выгодней для Крюкина. Потом господин попросил передать одному человеку сверточек. Эдик заколебался. Но деньги сами лезли в руки. И передал. Потом передал какие-то книги, какие-то брошюры, какие-то пачки листовок. В них не заглядывал. Потом по просьбе своего западногерманского «коллеги» он часть листовок передал, а часть ночью разбросал по городу, в котором жил. По городу и по дороге в депо и отстойник.

И лишь когда народный дружинник — заикающийся Севка Воздвиженский — принес подобранную листовку на вокзал и, оттопыривая толстые губы, растягивая слова, начал читать, лишь тогда до Эдика дошло, за что ему платили, кто платил и чем он сам может поплатиться. Правда, однажды он при встрече со своим заказчиком отказался перевозить антисоветскую литературу. Но тот дал ему послушать магнитофонную запись их разговора, показал серию снимков. На снимках был Эдик с теми, с кем он торговал. Запись и снимки ужаснули Эдика, и он решил при возвращении домой прийти к капитану Домину и все рассказать. Приехав, он взял сверток и направился в кабинет к Домину, но по дороге замедлил шаги, остановился, повернул в город и с тех пор безропотно передавал по назначению все, чем снабжал его заказчик.

Ему казалось: вот-вот накроют. Оттого дорожил он каждой встречей с Липой, с любой женщиной. Особенной остротой наполнилось для него ощущение каждого рассвета на свободе. Каждый рассвет мог стать последним. Отчаяние сменялось яростной верой в свою неуловимость. Он бросил бы все операции со Сморчковым, ему с лихвой хватало прибылей от западного заказчика. Но что-то удерживало его и около Сморчкова. Да и знал, что так просто не отколоться от него. И где-то глубоко-глубоко теплилась вера в свое возвышение, когда он, Крюкин, возглавит «дело». Только Мишка Кулашвили не помешал бы. Его если не убрать совсем с дороги, то надо хоть сделать нейтральным. Вот и сегодня по поручению Сморчкова кое-кого откомандировал Эдик для «дипломатических» переговоров со старшиной.

Поздним вечером Михаил, усталый, возвращался по той же Пушкинской улице. Услышал за собой быстрые шаги, обернулся. Высокий человек в нахлобученной на глаза широкополой шляпе, с поднятым воротником догонял его и делал знак остановиться. Михаил остановился и ждал.

— Михаил Варламович! Я незнаком вам, но я о вас наслышан. Меня послали поговорить с вами. Документы мои в порядке, так что, если и заберут по вашей милости, я скажу, будто все выдумали. А выслушать советую. — Он перевел дыхание, во тьме не видя лица Михаила, но понимая, как внимательно его слушают. — Михаил Варламович! Ваша жизнь в опасности! И вы знаете почему! Но я не хочу вас пугать, вы не из пугливых. Мы предлагаем вам оставить службу, подать рапорт о демобилизации. Вы послужили немало, на два миллиона дали стране прибыли. Пора и на гражданку.

— Веревка хороша, когда длинна, а речь — когда коротка, — язвительно оборвал его Михаил.

Но незнакомец продолжал: