По дороге Олег рассказал мне, что к ним приходил в радиорубку политрук и взял с собою вахтенный журнал. «Командир взвода волнуется, да и мы тоже. Вроде ничего такого не было. Ну а там, поди знай, что могло случиться. Поговаривают, неспокойно у нас на границах. Того и гляди, может случиться какая-нибудь заваруха. Недавно запеленговали чужую рацию. И где бы, ты думал, она оказалась? Почти рядом с вашим постом. Такие, брат, дела».
Я вспомнил напуганного Лученка, когда он услышал немецкую речь в эфире. Черт его знает, может, это она и была. А мы решили, что рация работала в нейтральных водах.
— Может, все это нервы? — спросил Олег. Я понял, что этот вопрос был задан не столько для меня, сколько для того, чтобы успокоить самого себя. — К лешему их. Пошли к ребятам.
Около казармы под акациями собралась толпа краснофлотцев из персонала обслуживания штаба дивизиона. Кто-то читал письмо, и это чтение буквально через каждые полминуты прерывалось взрывами общего смеха.
— «По вашему почерку нетрудно определить, — читал Ваня Брендев, балагур и весельчак, — что вы человек общительный и любите поговорить не только в свободное время, но и в строю, за что боцман поощряет вас одним, а то и двумя нарядами вне очереди».
— Да, паря, — прервал Брендева Олег, — быстрее поднимай якорь и отдавай концы. С этой девчонкой к теще на блины не попадешь.
— Так это ж еще не все. Слушай, что она дальше пишет: «Кроме того, я очень ревнива. И если бы узнала, что вы ушли в далекое плавание и в каком-нибудь Сан-Пабло пытались ухаживать за молодой креолкой, я бы так разошлась, что меня не успокоил бы ни ваш грозный боцман, ни даже сам командующий Черноморским флотом».
— Ну дает!
— Откуда ты ее знаешь? — спросил Олег.
— Да не знаю я ее совсем. Маманя прислала мне посылку. Ну и завернула там кое-что в газету. А в ней фото физкультурниц-студенток из Минска. Вот я и решил познакомиться. Ну и... познакомился.
— Ну, Коля, мне пора на вахту. Пошли, проведу немного, если хочешь.
Мы ушли, а в толпе ребят еще долго слышался смех, прерываемый репликами острословов.
Возвращался я в Балаклаву на попутной грузовой автомашине. Сегодня по-настоящему жарко. От земли поднимался вверх нагретый воздух, и от этого горизонт переливался, теряя свои строгие очертания. Мне казалось, что в кузове автомобиля не будет так жарко. Но потоки воздуха были так накалены каменистой почвой, что ощущение жары оставалось даже при сравнительно большой скорости машины. Казалось, что там, на турецком берегу, были установлены исполинские вагранки, из которых непрерывно подавался сюда нагретый воздух. Сейчас бы махнуть с Маринкой куда-нибудь на прибережный островок. Ну хотя бы на ту скалу, которую она показывала мне в ту лунную ночь. Она рассказывала бы мне о Менатре, а я бы смотрел в ее глаза и слушал. Рядом ласково плещется море и слышится голос Маринки. Солнце, бескрайнее море и Маринка. Как же я люблю ее. Я почти физически ощущаю тоску от сознания того, что произошло что-то непоправимое. Если бы она была совсем равнодушной ко мне, то, наверное, не сказала бы тогда: «Я еще не знаю». Да и не согласилась бы бежать со мною от своих подруг. Сейчас остановлюсь возле дома Хрусталевых, зайду к ним и скажу: «Маринка, я больше так не могу. Если мне не на что надеяться, то так и скажи». Что я мелю? Да разве ж она не сказала? Да еще как: «Я презираю предателей». Метрах в пятидесяти от дома Хрусталевых я забарабанил руками по крыше водительской кабины, давая знать шоферу, что мой маршрут подошел к концу. Зайти к Маринке? Нет, нельзя. Этим я унизил бы не только себя, но и ее.
Вернувшись на пост, я доложил командиру о своем прибытии. Видя мое подавленное настроение, Демидченко спросил:
— Что-нибудь неприятное?
— Чего-чего, а этого добра у меня всегда навалом.
— А что же все-таки случилось?
Как ему ответить на этот вопрос. Рассказывать о своей размолвке с Маринкой я не могу. Не могу сообщить ему и о содержании разговора с политруком. А отвечать как-то надо.
— Опять расспрашивали о случае со Звягинцевым. Может, он написал куда?
— Почему ты говоришь «расспрашивали»? Разве, кроме политрука еще кто-нибудь был?