– А от вас зависит сделать меня счастливейшим из сыновей и мужей.
Глава XXXI
Можно представить себе, как удивилась матушка, услышав такой ответ, и с беспокойством начала меня расспрашивать. Минута была такая благоприятная, что я сразу же приступил к объяснению, которое нарочно отлагал до этих пор. Пользуясь отсутствием батюшки и моих товарищей, я подробно рассказал ей о своих приключениях с того времени, как бежал из Константинополя и до того дня, когда получил в Смирне последнее ее письмо.
Разумеется, что этот рассказ возбудил самые сильные ощущения в сердце матушки. Я держал ее за руку, когда рассказывал о нашем сражении с пиратами и о том, как я чуть не потонул, рука ее трепетала. Когда я говорил о смерти Апостоли, слезы лились из глаз ее. Она не знала Апостоли, но он был ей не чужой: он спас жизнь ее сыну.
Наконец я дошел до прибытия нашего на остров Кеос, изображал свое любопытство, желание, рождающуюся любовь к Фатинице. Я описал ее матушке такой, какова была она в самом деле, то есть ангелом любви и чистоты. Я говорил, как она твердо верит моему слову, как она предалась в мои руки, когда я объявил, что хочу самолично просить благословения моих родителей. Я представил матушке, как должна страдать теперь бедная Фатиница, когда она уже пять месяцев не имеет обо мне никаких известий и ее поддерживает только одно убеждение, что я люблю ее столь же горячо, как она меня. Потом я стал на колени, схватил матушкины руки, целовал их и умолял не доводить меня до ослушания.
Матушка была так добра и так любила меня, что хотя вся эта история, по нашим нравам, должна была казаться ей чрезвычайно странной, однако я видел ясно, что дело наполовину уже решено в мою пользу. Для женщин в слове «любовь» столько прелести, что они им всегда увлекаются, сначала на свой собственный счет, а после на чужой. Но оставалось еще уговорить отца моего; конечно, я не мог сомневаться в нежной любви его ко мне, но невероятно было, чтобы он легко сдался. Батюшка весьма уважал древность фамилий и всегда желал, чтобы я женился на какой-нибудь знатной девушке, правда, Константин Софианос, как и все Майноты, вел свое происхождение прямо от Леонида, но батюшке, верно, показалось бы, что ремесло пирата не совсем соответствует знатному имени. Что касается матушки, то она сразу же поняла, что Фатиница будет в Лондоне отличаться своей красотой в светских обществах, или в Уильямс-Хаузе услаждать наш домашний круг своим милым характером, при этом никто не вздумает доискиваться, чем занимаются на Киосе потомки спартанцев. Я говорил ей, что от этого брака зависит счастье всей моей жизни, а мать никогда не считает невозможным того, что может составить благополучие ее сына. Матушка обещала все, чего я хотел, и взялась вести переговоры об этом важном деле с батюшкой.
В это самое время батюшка и Джеймс пришли за мной, потому что капитан Стенбау, ссылаясь на то, что я служил под его начальством, настоял, чтобы обед по случаю моего оправдания был дан на «Трезубце», и батюшка принужден был согласиться, впрочем, я думаю, что он очень рад был хоть еще раз в жизни пообедать на корабле по-офицерски.
Батюшка просил, чтобы Тому позволили обедать с матросами, разумеется, капитан охотно на это согласился. Мы взяли Тома с собой, и я сразу же познакомил его с Бобом. Эти два морских волка с первого взгляда поняли друг друга, и через час они уже были такими друзьями, как будто служили на одном корабле двадцать пять лет.
Это был один из самых счастливых дней моей жизни. Свободный и оправданный, я снова очутился со своими добрыми товарищами, когда так долго думал, что мне уже не видать их. Капитан Стенбау был так рад, что с трудом поддерживал свое достоинство. Что касается Джеймса, то, поскольку ему важничать было ни к чему, он с ума сходил от радости. После обеда он рассказал мне, что сразу же догадался, зачем я поехал на берег в день дуэли моей с Борком. Боб сам утвердил его в этой догадке, рассказав, как я с ним прощался и что говорил ему при этом. Как только капитан возвратился, Джеймс просил позволения ехать на берег с Бобом по весьма важному делу, чтобы с него не взыскивали, если он вернется поздно ночью. Стенбау сначала не пускал было его, но Джеймс поклялся честью, что ему нужно быть на берегу, и тогда он согласился.
Джеймс пристал к берегу в том самом месте, где я простился с Бобом, и они пошли прямо на галатское кладбище. Они вскоре наткнулись на труп Борка, и тут Джеймс увидел, что догадка его была справедлива, да если бы он и мог еще сомневаться, то убедился бы, осмотрев шпагу, что это моя шпага.
Он поднял шпагу Борка, лежавшую рядом с ним, и осмотрел ее, чтобы видеть, не ранен ли я. Не заметив на ней крови, он успокоился. Джеймс, так же, как и я, не слыхал, что лейтенант переведен от нас, и потому догадался, что я, зная, какая судьба ждет меня на корабле, никогда уже не возвращусь.
Джеймс остался на кладбище, а Боб послал искать кого-нибудь, кто бы взялся вывезти труп Борка. Он скоро возвратился и привел с собой грека и осла, тело взвалили на животное и все трое отправились к воротам Топхане, где стоял наш баркас.
Все на корабле сразу же догадались, что Борка убил я. Притом на другой день еврей привез мои письма и, к большой радости экипажа, объявил, что я уже избежал наказания.
Капитан сразу же написал донесение об этом деле, стараясь, сколько можно, оправдать меня, но тут было обстоятельство, которого ничем смягчить было невозможно. Я убил своего начальника и, следовательно, по законам всех стран в мире, заслужил смертную казнь. Это очень огорчало доброго капитана, и он был весьма печален до тех пор, пока не получил предписания возвратиться в Англию, потому что при этом предписании приложено было уведомление о том, что Борк переведен на другой корабль. Это, как я уже говорил, придало совсем другой оборот моему делу, и с тех пор все были уверены, что я буду оправдан.
Мы вернулись домой довольно поздно. Прощаясь с матушкой, я напомнил ей, что она обещала постараться за меня, и оставил ее одну с батюшкой.
Я провел очень беспокойную ночь: в это самое время решалась судьба моя, и в новом процессе дело шло уже не о теле, а о сердце моем. Правда, я очень надеялся на доброту и любовь ко мне моих родителей, но просьба моя была так неожиданна, что отказ не удивил бы меня.
Утром я, по обыкновению, пришел в батюшкину комнату: он сидел в своих больших креслах, насвистывал свою старинную арию и бил такт палкой по своей деревянной ноге, читатели уже знают, что это были у него несомненные признаки душевной тревоги.
– Ага, это ты! – сказал он, увидев меня, и по одному уже тону этих слов я догадался, что он все знает.
– Я, батюшка, – сказал я робко, потому что сердце билось у меня так сильно, как не билось в самых опасных случаях моей жизни.
– Поди-ка сюда, – продолжал он тем же тоном.