Али жадно следовал взглядом за этой длинной колонной, которая приближалась к нему, извиваясь по изгибам рытвины, и своими вышитыми золотом платьями блестела на солнце, как змея чешуями. Чем ближе подходила колонна, тем более лицо Али принимало выражение удивительной кротости. Старался ли он обмануть их или радость при виде наступающей мести придавала лицу его такое обаятельное выражение? Этого не мог решить человек, который видел его в первый раз, но так оно было, и, не привыкнув еще к глубокому восточному притворству, я думал, что паша оставил убийственные намерения, с которыми отправился в путь. Наконец, видя, что голова колонны кардикиотов уже приближается к крепости, он пошел к ним навстречу до самых ворот, за ним следовали Омер, ревностный, безответный исполнитель всех его велений, и четыре тысячи солдат в блестящем вооружении. Старшие из кардикиотов выступили вперед и, кланяясь до земли, просили помилования себе, женам, детям, городу, называли Али-Тибелина своим повелителем, отцом и просили пощады именем его детей, жен, матери. Али как будто хотел дать мне полный урок в ужасной восточной фальши, по поводу которой Макиавелли говорил, что политике можно научиться только в Константинополе: слезы навернулись у него на глаза, он милостиво поднял просителей, называл их братьями, детьми, возлюбленными своей памяти, взгляд его погружался в толпу, и он узнавал там прежних своих товарищей и в битвах и в забавах, подзывал их к себе, ласкал, пожимал им руки, расспрашивал, какие старики с тех пор умерли, у кого родились дети. Одним он обещал места, другим содержание, третьим пенсии, четвертым чины, нескольких молодых людей из знатных фамилий назначил в янинскую школу, потом отпустил их как бы нехотя, но снова подозвал, как будто не мог расстаться с ними, и наконец, в заключение этой странной, жестокой комедии, сказал, чтобы они шли в ближний караван-сарай, прибавив, что он сам вслед за ними туда будет и начнет исполнять свои обещания.
Кардикиоты, упокоенные неожиданными ласками паши и его милостивыми уверениями, пошли в караван-сарай, выстроенный на равнине недалеко от стен крепости. Али смотрел им вслед, по мере их удаления лицо его принимало выражение смертельной свирепости, потом, когда они, робкие, безоружные, вошли в караван-сарай, Али вскрикнул от радости, захлопал в ладоши, велел подать паланкин, сел и верные валахи понесли его с горы на равнину, а он в своем нетерпении понуждал их, как лошадей. Внизу приготовлен был своего рода трон: высокий экипаж, в котором лежал матрас, покрытый бархатом и золотой парчой; он сел, и стражи, не зная, куда он ведет их, понеслись за ним в галоп. Подъехав к караван-сараю, Али остановился, поднялся на своих подушках, окинул взором всю внутренность караван-сарая, где кардикиоты были заперты, как стадо, ожидающее мясника, потом, ударив по лошадям, он два раза обскакал вокруг всей стены, страшнее, неумолимее Ахиллеса перед Троей, и, уверившись, что ни один из них вырваться не может, вскочил на ноги, взвел курок своего карабина, закричал: «Бей!» – и выстрелил наудачу в толпу, подавая сигнал убийства.
Выстрел раздался, один из толпы упал, и дым легким облачком взвился к небу. Но стражи стояли неподвижно, в первый раз ослушиваясь повелений своего господина, а несчастные кардикиоты, поняв наконец, какой жребий паша сулил им, взволновались в стенах.
Али подумал, что верные чоадары не слыхали или не поняли его приказания, и повторил громовым голосом: «Врас! Врас!» (Бей, бей). Но откликом на это был один только трепетный стон заключенных, а стражи, побросав оружие, объявили через своего начальника, что магометане не могут обагрить рук кровью магометан. Али поглядел на Омера с таким удивлением, что тот испугался и, как безумный, побежал по рядам стражей, повторяя приказание паши, но никто не повиновался, и, напротив, многие голоса произнесли слово «помилование»!
Али с ужасным взглядом махнул рукой, чтобы они ушли, чоадары повиновались, оставив оружие свое на месте. Паша подозвал к себе черных христиан, которые были у него в службе и которых называли таким образом оттого, что они носили короткие мантии темного цвета. Они медленно подошли и заняли места стражей. Али вскричал: «Вам, храбрые латинцы, предоставляю честь истребить врагов вашей религии, разите во имя креста! Бей, бей!»
Долгое молчание последовало за этими словами, потом послышался глухой ропот, подобный гулу волн морских, наконец раздался один голос, но громкий, твердый, без малейшего признака страха. Командир вспомогательного корпуса сказал:
– Мы не палачи, а солдаты, разве мы когда-нибудь бежали от неприятеля, разве мы чем-нибудь опозорили себя? Зачем ты хочешь сделать нас низкими убийцами? Спроси скодрийских гокков, визирь Али, спроси начальника красного знамени, боялись ли мы смерти? Возврати кардикиотам их оружие, вели им выйти в поле или обороняться в городе и тогда командуй. Ты увидишь, что мы готовы тебе повиноваться. Но на безоружных мы руку не поднимем: безоружный – брат нам, хоть он и неверный.
Али взревел, как лев. Одному ему невозможно было перестрелять из своих рук всех кардикиотов, иначе он не уступил бы этого никому, он посматривал вокруг себя, ища, кому бы поручить убийство. Тут подошел к нему один грек, простерся у подножия его трона, поцеловал землю и, подняв голову, как змея, сказал ему снизу:
– Позволь мне сослужить тебе службу, великий визирь: прикажи – и враги твои погибнут!
Али вскрикнул от радости, назвал его своим спасителем, братом, бросил ему кошелек, отдал свой карабин, как знак начальства, и велел ему поторопиться, чтобы наверстать потерянное время.
Афанасий Вайа созвал прислужников, которые следовали за армией, набрал таким образом человек полтораста и окружил караван-сарай. Али подал сигнал, взмахнув секирой, и в ту же минуту сто человек, которые взошли на стены, выстрелили, отбросили ружья, взяли другие, поданные теми, которые стояли внизу, и сделали еще залп, за которым вскоре последовал третий. Те из семисот кардикиотов, которые были еще на ногах, пытались избавиться от смерти. Одни бросились к воротам, чтобы их выломать, но ворота были завалены, другие, как ягуары, скакали на стены, начали работать кинжалами, ятаганами, топорами. Отбитые со всех сторон, пленники опять столпились на середине. Али взмахнул топором – и выстрелы загремели снова. Это была уже как бы охота в цирке, несчастные старались избавиться бегством от смертоносных пуль, которые их преследовали. Убийство продолжалось четыре часа. Наконец из всех тех, которые, полагаясь на обещания и клятвы, вышли поутру из города, не уцелел ни один, и третье поколение кардикиотов, все без исключения, погибло за преступление, совершенное шестьдесят лет назад их предками.
После убийства на склоне горы появились жены, матери, дочери несчастных жертв: они, как привидения, тянулись длинной вереницей. По уговору Али с сестрой, их вели в Либаово; они ломали себе руки, рвали волосы, несчастные слышали пальбу и догадались, что это такое. Вскоре они вступили в мрачную, извилистую долину, которая ведет из Хендрии в Либаово, и исчезли одни за другими, как тени, которые уходят в ад.
Я принужден был присутствовать при этом ужасном убийстве и не в состоянии был ничего сделать в пользу осужденных. Я даже и не пытался просить за них: ясно было, что они давно уже приговорены к смерти волей непреклонной, неумолимой. А когда все было кончено, когда Али, видя, что все враги его погибли, вздохнул свободно, я подошел к нему, бледный, как те, которые лежали перед нами, и просил, чтобы он дал мне обещанные пропуск и конвой, но он отвечал, что печать его осталась в Янине и что он оттуда только может отпустить меня. Отвечать было нечего: ключ от двери, которая вела к Фатинице, был в руках этого человека, а я решился во что бы то ни стало соединиться с ней, хотя бы для этого пришлось, как Данте, пройти через ад.
Убийцы слезли в караван-сарай, попытали тела кинжалами и добили всех, кто еще дышал. Али велел отобрать трупы начальников, связать их, как плоты, которые у нас сплавляют по рекам, и бросить в Келидн, чтобы, пройдя оттуда в реку Лаой, они пронесли от Тибелина до Аполлонии весть о новой, страшной мести, прочие велел оставить в караван-сарае и отпереть ворота, чтобы тела сделались добычей волков и шакалов, которые, почуяв запах крови, уже завывали в горах.
Под вечер мы пустились в путь: шествие наше было безмолвно, как похороны, чоадары и черные христиане в знак траура несли ружья свои дулом вниз, сам Али, как лев, упившийся кровью, отдыхал, лежа в паланкине, который несли на плечах его валахи. Ночь была темная, вдруг при повороте за гору мы увидели яркий свет и услышали страшные крики: это после пира льва потешалась львица, Али окончил свое дело, Хаиница начала свою работу.
Мы продолжали свой путь. Огромный костер, разложенный перед воротами Либаово, служил нам маяком, и мы видели, как тени волновались в светлом кругу, распространявшемся от него. Али не велел ни поторопиться, ни идти тише: после утреннего зрелища это уже не казалось ему занимательным, наконец мы стали различать, что там происходило.
Женщин подводили по четыре к Хаинице, она срывала с них покрывала, приказывала обстричь им волосы, обрезать платье выше колен и предавала их солдатам, которые увлекали несчастных, как добычу.
Али остановился перед этим зрелищем, сестра увидела его и приветствовала не словами, а бешеными криками, она казалась Эвменидой. Я не в состоянии был выдержать этого зрелища и заставил лошадь свою попятиться на несколько шагов. В эту минуту в толпе женщин раздался громкий крик, и одна молоденькая девушка, растолкав подруг своих, бросилась ко мне и обняла мои колена:
– Это я, – вскричала она. – Я! Разве ты не узнаешь меня? Ты уже однажды спас меня в Константинополе. Погляди на меня, вспомни. О, я не знаю твоего имени, но меня зовут Василика.
– Василика! – вскричал я. – Василика? Гречанка, которая бросила мне перстень! Да, да, я помню, ты говорила, что будешь жить в Албании.