Вечером я услышал в комнате Фортуната те же звуки, что и накануне. За несколько минут перед тем я с досады отошел от окна и сел читать; видно, соседки мои в это время перешли через двор. Я снова возвратился на свое место с намерением непременно дождаться их. И точно, они в то же самое время, как вчера, прошли в павильон, по-прежнему закутанные и таинственные, только мне показалось, что одна из них, поменьше ростом, два раза оглянулась в мою сторону.
На другой день я отправился в деревню, которую видел только однажды, когда мы прибыли на остров. Я вошел в лавку и, чтобы придать купцу словоохотливости, купил у него небольшой кусок шелковой ткани. Он говорил по-франкски, то есть на испорченном итальянском наречии, и потому мы друг друга кое-как понимали. Я спросил его, кто живет у Константина в павильоне. Он сказал, что это его дочери, старшую зовут Стефаной, а младшую Фатиницей; старшая повыше, младшая пониже. Следовательно, это Фатиница два раза на меня оглядывалась. Это меня обрадовало, в имени Фатиницы было что-то странное и милое, и мне весело было повторять его.
Купец прибавил, что одна из дочерей выходит замуж, я с беспокойством спросил, которая, но он больше ничего не мог сказать мне, знал только, что жених – сын богатого купца, торгующего шелковыми товарами, и что его зовут Христо Панайоти. Он не знал, на которой из сестер Панайоти женится, да и сам жених, вероятно, тоже. Я просил его объяснить мне это незнание, довольно странное в женихе, которого дело должно касаться близко, и купец рассказал мне, что греки, так же как турки, почти никогда не видят невест до самой свадьбы. Они зачастую полагаются в выборе невесты на старух, которые видели ее в доме родителей или в бане и ручаются за ее красоту и доброе поведение. Христо Панайоти поступил точно так же и, зная, что у Константина две хорошенькие дочери, просил руки одной из них, предоставив отцу выдать любую: при этом ему было все равно, потому что он ни той, ни другой не видел.
Это меня нисколько не успокоило. Ведь могло случиться, что Константин вздумает выдать замуж младшую дочь перед старшей, потому что правá первородства на Востоке совсем не уважаются, а я чувствовал – хотя это и странно, – что был бы в отчаянии, если бы Фатиница вышла замуж. Это, конечно, может показаться сумасбродством, потому что я тоже никогда не видывал ее лица, а она даже, может быть, не знала, что я существую на свете. Однако же это сущая правда: я чувствовал ревность, как будто точно был влюблен.
Больше мне не о чем было спрашивать, я расплатился и вышел. Хорошенькая девочка лет двенадцати или четырнадцати, которая долго любовалась на сокровища, разложенные в магазине, пошла за мной. С алчным желанием и простодушным удивлением она посматривала на шелковую материю, которую я нес в руках, и твердила на франкском наречии: Bella, bella, bellissima. Мне вздумалось осчастливить бедняжку. Я не знал, что мне делать со своей покупкой, и спросил девочку, не хочет ли она взять ее. Она улыбнулась и, сомневаясь, покачала головой. Я положил материю к ней на руки и пошел к дому Константина. Отойдя уже довольно далеко, я остановился и увидел, что девочка все еще стоит на том же месте вне себя от удивления, не веря глазам своим.
В этот вечер я уже не слыхал гуслей. Фортунат до того поправился, что мог сойти вниз, и потому уже не Стефана и Фатиница пришли к брату, а Константин и Фортунат пошли к ним. Я видел, как они прошли через двор, и догадался, что с тех пор буду лишен и последнего счастья, не увижу даже и покрывала моих хорошеньких соседок. Ясно было, что они выходили, против обыкновения греческих женщин, из своего гинекея только потому, что Фортунат не мог быть у них, но поскольку теперь он выздоровел, то им и не было никакой причины нарушать таким образом принятые обычаи, особенно когда у них в доме живет чужой.
На другой день не было ничего нового. Я с утра до ночи стоял у окна и не видел никого, кроме голубей, которые летали по двору. Я посыпал крошек на окно. Заметив мое доброе намерение, горлицы сели на подоконницу, но, когда я хотел взять их, они спорхнули и уже назад не прилетели, как я их ни заманивал.
В следующие дни тоже не было никаких происшествий. Константин и Фортунат хорошо обходились со мной: один как с сыном, другой как с братом, но никогда не говорили о прочих членах своего семейства. Два или три раза был у них молодой человек, очень видный собой и в богатом, чрезвычайно живописном костюме. Я спросил, кто это, и мне сказали, что это Христо Панайоти.
Я применял возможные средства, чтобы увидеть хоть кончик покрывала Фатиницы, но ни одно из них не удалось, ходил в деревню, чтобы опять поговорить с купцом, но он не знал ничего нового. Встретил я свою маленькую приятельницу, она гордо прохаживалась по улицам Кеа в платье из ткани, которое я подарил ей, я разменял гиней на венецианские цехины и дал ей два, чтобы довершить ее наряд. Она сразу же проткнула их и прицепила на виски и косы, которые висели по плечам ее. Потом я, по обыкновению, возвратился к своему окну, а окна Фатиницы все по-прежнему были закрыты несносными решетками.
Я уже начал приходить в отчаяние, но однажды вечером Константин вошел в мою комнату и без дальних приготовлений сказал мне, что одна из дочерей его больна и что он на другой день поведет меня к ней. К счастью, в комнате было довольно темно, и он не мог заметить волнения, которое произвела во мне эта неожиданная весть. Сделав усилие, чтобы голос мой не дрожал, я отвечал, что всегда готов к его услугам, и сказал это тоном, в котором он, конечно, не разобрал ничего, кроме обыкновенного участия. Я спросил, не опасно ли больна дочь его, но он отвечал, что она только чувствует себя слегка нездоровой.
Я во всю ночь глаз не смыкал, раз двадцать вставал с дивана, подходил к окну посмотреть, не рассветает ли, и двадцать раз снова укладывался на диван, напрасно стараясь утихомирить свое волнение и заснуть. Наконец первые лучи солнца пробрались сквозь, решетку, давно желанный день наступил.
Я начал одеваться. Гардероб мой был небогат: только две пары платья, которые я купил в Стамбуле. Я достал народное: ливанский костюм из лилового сукна с серебряными вышивками. Я не знал, что мне надеть на голову: тюрбан из белой кисеи, который обхватывает все лицо, проходя под подбородком, или красную шапочку с длинной шелковой кистью, но поскольку у меня были довольно красивые светло-русые волосы, которые сами собой вились, то я решился надеть шапочку. Надо, однако же, признаться, что я принял это важное решение после довольно продолжительного размышления, которое сделало бы честь любой кокетке. В восемь часов пришел за мной Константин. Я прождал его ровно три часа.
Я пошел за ним, лицо мое было спокойно, а сердце хотело выпрыгнуть из груди. Мы спустились с лестницы, ключ от которой был у хозяина, и я очутился во дворе, куда так часто с жадностью погружался взорами. Когда мы вошли в павильон, я чувствовал, что колени мои подгибались. В эту минуту Константин оглянулся на меня; боясь, чтобы он не заметил моего волнения, я собрался с силами и пошел за ним по лестнице, покрытой турецким ковром, в который ноги уходили как будто в мох. Уже на лестнице воздух был наполнен теплым благоуханием розы.
Мы вошли в первую комнату, и Константин оставил меня тут на минуту одного. Она была убрана совершенно по-турецки: потолок резной, расписанный самыми яркими красками в византийском стиле. По белым стенам вились прихотливые арабески из цветов, рыб, киосков, птиц, бабочек, плодов; все это было с большим вкусом переплетено и перемешано. По периметру всей комнаты стояли диваны, покрытые лиловой шелковой тканью с серебряными цветочками, в углах диванов лежали одна на другой подушки из той же ткани. Посередине комнаты был круглый бассейн, и сквозь прозрачный покров свежей воды виднелись индийские и китайские рыбки с голубой и золотистой чешуей, по краям сидели голуби, сизые с розовым отливом, такие хорошенькие, что даже у Венеры на острове Пафос или Цитера лучше этих, должно быть, не бывало. В углу, на треножнике древней формы, горели алоэ и жасминная эссенция, нежный пар их вылетал в открытое окно, и в комнате оставалось только легкое благоухание. Я подошел к окну, оно было прямо против моего, следовательно, из-под этой самой решетки выставлялась обворожительная ручка, которая свела меня с ума.
В это время Константин вернулся, извиняясь, что так долго заставил меня прождать, и сваливая вину на женские капризы. Фатиница, которая прохворала три дня, решилась накануне прибегнуть ко мне, а теперь ни за что на свете не хотела принять меня, но наконец кое-как согласилась. Я поспешил воспользоваться позволением и, боясь, чтобы она опять не передумала, просил Константина вести меня: он пошел вперед, я за ним.
Не стану описывать второй комнаты, здесь только один предмет приковал к себе все мое внимание: сама больная, в которой я сразу же узнал Фатиницу. Она лежала на шелковых подушках, опустив головку на спинку дивана, как будто не в состоянии была ее поддерживать. Я остановился у дверей, а отец подошел к ней и стал говорить по-гречески, так что я между тем мог на свободе рассмотреть ее.
На лице у нее, как всегда у женщин в Турции, была маленькая вуаль, уголком, как бывает у масок, унизанная внизу рубинами, на голове – шапочка с цветами, вышитыми по золотому полю, а сверху, вместо-обыкновенной шелковой кисти, висела кисть жемчужная. Волосы на висках были завиты по-английски и лежали на щеках, а сзади, заплетенные и покрытые маленькими золотыми монетами в виде чешуи, висели до самых колен. На шее у нее было ожерелье из венецианских цехинов, соединенных между собой колечками; чуть ниже ожерелья, которое не доходило до груди, а обвивалось вокруг шеи, был шелковый корсаж, который так плотно охватывал плечи и грудь, что нисколько не скрывал обворожительных форм. Рукава этого корсажа, начиная с локтя, были разрезные и с одной стороны завязаны золотыми шнурками, а с другой застегнуты жемчужными запонками, сквозь отверстия рукавов виднелись белые кисти с множеством браслетов, а потом и восхитительные ладони с ноготками, выкрашенными вишневым цветом. Одна из этих миленьких ручек небрежно держала янтарный мундштук наргиле, богатый кашемировый кушак – сзади повыше, спереди пониже – придерживался застежкой из драгоценных камней. Под кушаком были шальвары из индейской кисеи, широкие, все в складках, они оканчивались у щиколотки, а из-под них выставлялись обнаженные ножки, на которых ногти были выкрашены так же, как на руках. Но когда я вошел, эти беленькие ножки скрылись, как испуганные маленькие лебеди прячутся под крылья матери.
Я в минуту рассмотрел все это и догадался, что она с намерением оделась так, чтобы открыть все, что не вынуждена была прятать. Тут Константин знаками подозвал меня к себе. Видя, что я приближаюсь, Фатиница, как лань, вздохнула и сжалась, глаза ее, единственная часть лица, которую я мог видеть сквозь покрывало, приняли выражение беспокойного любопытства, которому выкрашенные черные веки придавали что-то дикое. Я однако же не остановился, но приближался медленно и почти с умоляющим видом.
– Что вы чувствуете? – спросил я по-итальянски. – Где у вас болит?
– Ничего не болит, я здорова, – отвечала она с живостью.