Свадьба была кончена, и гости разошлись, только уже не в прежнем порядке, а мужчины вели своих дам под руку. Моя золотая нитка давала мне право вести Фатиницу, и я с восторгом почувствовал, что она опирается на мою руку, хотя так легко, как птичка, которая задела ветку концом своего крыла.
Кто в состоянии пересказать, что мы друг другу говорили? Ни слова о любви, и между тем каждое наше слово было исполнено любви. Есть что-то девственное и таинственное в излиянии двух сердец, которые любят в первый раз. Мы говорили о небе, о звездах, о ночи, а подойдя к дверям дома Константина, мы оба знали: я – что я счастливейший из смертных, она – что я страстно люблю ее.
На другой день все это рассеялось, как ночные грезы, потому что мы не имели никакой возможности видеться.
Прошли два или три дня, и я жил одними воспоминаниями, потом радость, которой наполнено было мое сердце, сменилась печалью. На следующий день я искал средства написать Фатинице или, лучше сказать, доставить ей письмо мое, но не находил никакого. Я думал, что с ума сойду.
Утром горлица начала летать вокруг моего окна. Я вспрыгнул от радости: вот моя посланница. Я приподнял решетку, и горлица вошла, как будто знала, что я от нее ожидаю.
Я написал на кусочке бумаги:
«Я люблю вас и умру, если с вами не увижусь: нынче вечером с восьми до девяти я обойду весь сад и буду сидеть у восточного угла. Ради бога, отвечайте мне, хоть одним словом, одним знаком покажите мне, что вы обо мне жалеете».
Я привязал эту записочку к горлице под крыло, она сразу же полетела к своей госпоже и скрылась за решеткой. Сердце у меня билось, как у ребенка.
Весь день я время от времени вздрагивал: все боялся, не ошибся ли я, не принял ли самых простых вещей за доказательства любви. Я не посмел идти обедать с Константином и Фортунатом: внутренний голос говорил мне, что я сделал шаг ко злу и нарушаю священные права гостеприимства. Наступил вечер. Я вышел из комнаты за несколько минут до назначенного времени и отправился сначала в противную сторону, а потом, сделав большой обход, уселся наконец у восточного угла сада.
Пробило девять часов. С последним ударом колокола к ногам моим упал букет. Фатиница угадала, что я должен быть тут. Я бросился на этот будет. Это был не ответ, но все же послание. Вдруг пришло мне в голову, что на Востоке цветы имеют свой язык, что букет иногда все равно что письмо, он называется тогда «саламом», то есть приветствием. Букет Фатиницы состоял из скороспелок и белых гвоздик, но, увы! Я не знал, что они выражают.
Я сто раз целовал милые цветки и положил их на сердце. Верно, Фатиница забыла, что я родился в стране, где у цветов есть только имена, а вот языка нет вовсе. Она хотела ответить мне, а я не понимал, что она говорит, и не смел ни у кого спросить.
Я вернулся в свою комнату, заперся там как скупец, который собирается пересчитывать свои сокровища. Потом вынул букет из-за пазухи и развязал его, надеясь найти в нем записку. Но записка была в самих цветах: я не нашел ничего.
И вдруг я вспомнил о своей маленькой гречанке. Хоть она девочка бедная и почти полоумная, однако же, верно, знает этот таинственный и благовонный язык. Завтра я узнаю, что хотела сказать мне Фатиница. Я бросился на диван, букет был у меня в руке, рука лежала на сердце, и я видел золотые сны. На рассвете я проснулся и пошел в город. Обыватели только еще вставали, и улицы были пусты. Я раз десять прошел вдоль и поперек по этим жалким улицам, наконец нашел ту, которую искал. Девочка, завидев меня издали, подбежала ко мне, прыгая от радости, потому что я давал ей что-нибудь каждый раз, как с ней встречался.
Я дал ей цехин и показал знаками, чтобы она шла за мной. Дойдя до одного уединенного места, где никто не мог нас видеть, я вынул из-за пазухи букет свой и спросил, что он значит.
– Первоцвет означает надежду, белая гвоздика – верность.
Я дал девочке еще цехин, велел ей никому не рассказывать об этом и ждать меня на другой день тут же, в то же самое время. Потом я вне себя от радости пошел домой.
Глава XXIX
Верно, у Фатиницы не было ни чернил, ни бумаги, и она не смела спросить их, чтобы не возбудить подозрения: иначе она не отвечала бы мне цветами, зная, что я, может быть, и не пойму этого знака. Но теперь не беда: у меня есть переводчик.
Я сразу же принялся писать, не зная даже, прилетит ли моя посланница за запиской. Но мне хотелось излить чувства свои на бумагу: письмо было наполнено выражением радости и вместе с тем жалобами, мне хотелось самому сказать ей, что я люблю ее, хоть бы пришлось после умереть.
Я не стану приводить здесь этого письма: читатели могли бы подумать, что оно написано помешанным, для Фатиницы тут была вся душа моя, тут было обольщение, искуснее того, которое употреблял Ловелас, тут была любовь, которая должна была вызвать любовь.