Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

Лелька права, и Мишин?. Нет, вздор, вздор. Наклепала злобная девчонка. Теперь, при дожде, даже хорошо выглядит его резиновое пальто, воняющее асфальтовым котлом, шипящее, как сердитая змея, пальто, которого он стыдился и не надевал даже в ненастные дни. Он мечтал о коверкотовом или габардиновом, зеленом, с широкими отворотами и сам называл эти мечты шинелью Акакия

Акакиевича. Ах, сколько в человеке мелочишек!

И его охватывала досада, почти ярость. Ради чего таскаться под ливнем, подхватить насморк, простудить ногу, –

это все гормоны играют, черт бы их взял! Переполнили организм, и вот взрослого, зрелого, думающего человека нельзя удержать дома никакой интересной и поучительной книгой, важной работой, и несет в чащу мокрой зелени ждать, стыдиться и все же желать встречи. Дождь не охлаждал его, он сам охлаждал себя тем, что воображал ее толстые в бедрах ноги, – «галифе», как живописно выражался один массажист, крупитчатые от обложившего их жира. Она не следит за уголками глаз, и в них, оттого что она подкрашивает ресницы, собирается какая-то чернота. И

не помогало. Он раздражал себя этими мыслями, гнал домой и знал, что не уйдет. Все недостатки, все пороки ее наружности и души – все это драгоценно. Драгоценно, ибо к тому, что связало их воедино, к ее модному, крепкому,

почти мужскому по силе телу тянутся и влекут его все нити и связи, которые сейчас держат его на земле.

В бисерном мраке появились фигуры. Незадачливые зрители бежали, перекликались, хохотали. Женщины прикрывались пиджаками, мужчины – столичными газетами, которые на курорте получались, к счастью, вечером.

Рудаков испугался, что не узнает ее. А вдруг они пойдут по другой дороге, а вдруг есть более короткая. Как глупо, проще и вернее было подождать у ее дома. И он еще издали увидал и Розанну, и Мишина, и Клавдию Ивановну. Их обгоняли парочки и группы санаторных больных, а они шествовали степенно, не желая походить на шумную орду «халатников». Мишин держал под руку Розанну, золовка шла немного впереди, сбоку. «Как дуэнья», – подумал Рудаков. Он дал им пройти, нагнал у самой ограды парка, все время придумывал, как бы поумнее обнаружиться, и не придумал.

– Розанна Яковлевна, – позвал он жалобно, – одну минуточку.

– Вы? Каким образом? Разве вы были в театре? Мы что-то вас не видели. Что же там не подошли? Была такая толкотня, может быть, вы нас не заметили?

Она закидывала его вопросами с намерением, чтобы он ответил на них утвердительно: «Да, был в театре, да, не заметил в толпе». А вместо этого Рудаков хмуро и по-хозяйски произнес:

– Пропустим Ивана Михайловича и Клавдию Ивановну вперед, как детей, а мне надо вам кое-что изложить.

– Ну, что же делать? – голос у нее был встревоженный.

– Иван Михайлович, пройдите с Клавой, у Виталия Никитича, видите, нашлись и для меня секреты. Что вы думаете о себе? – не дав ему сказать слова, набросилась Розанна, –

не могли подойти в театре, а то ночью ловите, как мальчишка. Клашка напишет мужу, в письме изобразит такое!

– Но с тем же Мишиным вы не боитесь оставаться одни и едва ли теряете время.

– Во-первых, кто вам натрепал, что мы остаемся и как проводим время? Во-вторых, Мишин появился на ее глазах и ей нравится, а к вам она прямо неравнодушна в дурную сторону. Должно быть, ревнует за своего брата и вообразила что-нибудь серьезное.

– А разве не так, не серьезно? – Рудаков схватил ее за руку, рука была влажна, тяжела, безответна. – Разве я сейчас не показываю вам и всем, как вы мне дороги, как меня в тиски зажимает любовь к вам. Я борюсь с ней и вот сегодня не мог сладить.

И выложив это, он обнаружил в себе холодное огромное неотвратимое, как болезнь, убеждение, что надо немедленно, круто и навсегда прервать связь с ней, свидания, разговоры, унизительную опаску и восторг.

– Через три дня я уезжаю, Розанна. Я хочу эти дни провести с вами. Так законно… Я люблю вас.