Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

денег осталось очень мало, и неизвестно, как удастся выехать, если не пришлют, но стол был заставлен. Букет гвоздик придал ему совершенно праздничный вид. Но едва он разложил и расставил угощение, как стало казаться, что и цветы сейчас осыплются, и вина скиснут, и курица протухнет. Ждать – искусство, которое вообще не давалось

Рудакову. Он садился за книгу и бросал, от газеты у него рябило в глазах, бежать – давил воротничок, ходить из угла в угол – кружилась голова. Он выпил водки после длительного перерыва – с приятностью. «Сами напросились, и не придут», – бормотал он и начинал ненавидеть гостей. И

неожиданно вспомнил, что на севере теперь ночи длинные, ходить ему с завода далеко, он засиживается в лаборатории, а осенью в связи с новыми замыслами он еще дольше будет засиживаться, – надо прочистить браунинг. Пришла эта мысль, – и время тронулось. Посмеиваясь, вспоминал, как доставал разрешение в прошлом году, как домогался купить и как совершенно случайно достал большой черный пистолет и как он в кармане мешал при ходьбе. Виталий

Никитич аккуратно разобрал пистолет, протер носовым платком части, жалея его, – прачки дороги. И как всегда в таких случаях, мелькали разные своевременные мыслишки, все вокруг игры с смертью. В небольших, с таракана,

патронах содержалась бесконечная тоска, страх, удар, чернота, успокоение. Он протер и патроны, хоть вовсе не было в этом никакой нужды. Надо было только протянуть занятие. Ему не хотелось оставаться наедине со столь хорошо приведенным в порядок оружием. Вещь начинала жить заимствованным от хозяина потоком темных желаний, как и теплом его рук, и могла грозить неясно, бесформенно, бездушно, но грозить. Она могла, например, подняться в руке на уровень виска. «Фу черт! – сказал, не на шутку боясь себя, Рудаков. – Нет, уезжать, уезжать. Вот так поправил нервы!»

И тогда послышались голоса и шаги в коридоре. Рудаков облегченно подбежал к двери, открыл ее настежь.

Гости выпили в ресторане и явились, тесно спаянные удовольствием, трое, как один. Они еще продолжали шутку над романом, якобы завязавшимся у Клавдии Ивановны с кривым буфетчиком-армянином у стойки, который как-то особенно ловко откупоривал бутылки и разливал по стопкам.

– И он мне подмигнул левым, на котором бельмо! –

взвизгивала Клавдия Ивановна, усаживаясь.

Мишин пробрался на диван, неудобно задвинутый за стол. На этом столе под платком и лежал браунинг. Мишин поднял платок и удивился.

– Протирали. Странное, я бы сказал, случайное занятие.

Розанночка, ко мне поближе, – он положил оружие обратно. – Отказываетесь? Жаль. Но я наверстаю. А драгоценная Клавдия Ивановна нацеливается поближе к водке?

Правильная диспозиция.

Рудаков собирал патроны, вкладывал обойму, заторопился.

– Извините, это в самом деле глупо, заниматься пушкой. Иван Михайлович, куда вы сели, пробирайтесь к тому столу. Угощайте дам, я не умею! – все это произносили чужие губы. Рудаков не узнавал ни своего голоса, ни слов, ни интонаций, и никто не обратил на них никакого внимания. – Я сейчас приступлю к хозяйственным обязанностям и почту своим долгом накачать Клавдию Ивановну до такого градуса, что она со мной выпьет на брудершафт.

– Уберите револьвер! – вдруг крикнула Розанна. –

Терпеть не могу эти штуки. Знала бы, не пришла.

И тут произошла случайность, из тех, за которыми всегда остается привкус проступка и в которых совесть участников и свидетелей, не раз возвращаясь к ним, находит смутные черты не то чтобы преднамеренности, но странного стечения почти неуловимых подробностей, которыми можно истолковать случай как нечто обусловленное. Браунинг выстрелил. Раздался короткий, резкий, превративший комнату в коробку, удар. Мишин побелел и откинулся к стене. Рядом с его головой, на сером поле штукатурки образовалась черная трещина, пуля прошла, едва не коснувшись волос. Рудаков обрел себя уже бросившимся к Мишину. Он обнимал его, целовал рыхлую колючую щеку, в губы, в глаза и твердил:

– Живы, живы, милый… а я-то… живы.

Розанна от волнения заплакала. Она сидела в уголку и тихо, как в детстве, попискивала, закрыв лицо руками, и ее большие руки стали мокрыми до локтей. И только Клавдия