Спрятанные во времени

22
18
20
22
24
26
28
30

— Тьфу, зараза! — выплюнул лист Нехитров, точно попав в конец директорской сентенции, надломив этим шквал аплодисментов, уже заготовленный коллективом.

Получилось не очень. Многие посмотрели на него с укоризной, а некоторые даже со злостью. Ему не оставалось ничего другого, как вдруг, замахав руками, разразиться приступом кашля: мол, продолжайте-продолжайте, не обращайте внимания — и демонстративно отплюнуться от несуществующего комка мокроты.

Вскотский пристально посмотрел на бунтовщика, и, видимо, удовлетворенный пантомимой, продолжил, ввернув: «Не щадя сил и здоровья!» — в начало следующей фразы. Так кашляющий ложно Нехитров стал символом трудового героизма.

Речь директора наконец иссякла. Грянул сводный оркестр.

«Первый камень» — кусок гранита, нарочито грубо отесанный, крупный и незатейливый, с выбитой на нем датой, — был спущен в котлован на веревках, отчего церемония досадно напоминала похороны. Илья никак не мог отделаться от мысли, что булыжник этот — вовсе не булыжник на самом деле, а гроб какого-то партработника, столь ответственного и стойкого, что он сжался, достигнув еще при жизни гранитной плотности, а если бы прожил еще немного, то превратился бы в единственную во вселенной черную дыру с портфелем и значком Наркомпроса.

Все закончилось около семи в каком-то инфернальном дождливом сумраке докладом Каины Рюх о задачах массовой культуры. Перед ней выступило едва ли не полмузея, как на доброй казацкой свадьбе, даже Илья двинул десяток слов, судорожно выискивая бодрящее и звонкое в лексиконе. Отчего-то крутилось и лезло на язык: «Эй, Спартак — давай вперед, вся Москва победы ждет!», — что имело бы, наверное, определенный успех, но продлился бы он недолго, и закончился голом в свои ворота. В итоге он отчеканил: «Оправдаем доверие коллективу!», — и вернулся на место, сам не свой от сказанной ерунды.

Впереди маячило худшее: купол, будь он неладен, нужно было как-нибудь, да построить, и отвечал за это никто иной, как он — Гринев, прибившийся к чужому островку времени и до сих пор с него не отпущенный. Глубина печали его в эту секунду была невыразима, к желудку подкатывала тошнота от страха провалить стройку, и еще большего — остаться в тридцатых до конца дней. Вдобавок ему казалось, что в его голове поселился кто-то еще, претендующий на жилплощадь и собственный взгляд на вещи. Хотелось открыть ее и проветрить, но мешало подозрение, что квартирант прицепился крепко и удержится, если что, а вот его-то, истинного Гринева, выдует как бумажку вон. Человек сведущий назвал бы это «кризисом самоидентификации», от которого, как известно, помогает водка и долгое сидение в бане.

Пока Илья занимался своими мыслями, прозвучал «отбой». Собрание с дивной скоростью рассосалось. Уже через минуту они с Нехитровым стояли вдвоем на мокром дворе, как три тополя на Плющихе, утратившие товарища. Плакат, оставленный без присмотра, немедленно рухнул в лужу.

— Зайдем куда? — предложил Нехитров, нахохлившийся как грач.

Плащ его был устроен каким-то особым образом, так что за оттопыренный воротник непременно попадала вода, как он его ни поправлял. Достав из портфеля шарф, он обмотал им шею до подбородка, тихо пожелав Вскосткому издохнуть в корчах на Красной площади.

— Как то? — осведомился Илья.

— Опрокинем по рюмке в теплом углу. Я прям окоченел. И жрать охота, сил нет.

Илья пошевелил холодными пальцами в ботинках, философично воззрился на душевные пажити, подмоченные осенней хлябью, и, все взвесив, скомандовал:

— Веди! Хочется напиться и все забыть.

Хорошо бы предупредить Варю, мелькнуло у него. Но он тут же себя одернул: с каких это пор он так обабился, да еще при чужой, в общем и целом, жене, что непременно должен отпрашиваться? Напиться, напиться и напиться! — как говорил… или не говорил… или не он. Короче, «день добра» — праздник веселой пятницы!

Они вышли за ворота музея, где, как на грех, теперь не стоял ни один извозчик. Последний на их глазах сцапал гражданина Кудапова и умчал куда-то — вестимо, к коммунальному очагу с борщом и водкой, отмерянной в графинчике «вот по сюда и ни-ни» умной женой. Кричать было неприлично, а главное бесполезно. Пришлось тащиться пешком по лужам, ободряясь мыслью быть скоро в волшебном месте.

Хотя кое-где места эти попадались, неугомонный Нехитров вел, и никак иначе, в примыкавший к Сретенке переулок, до которого они тащились сорок минут, совершенно промокнув и озверев от холода.

Заведение без вывески, куда они столько шли, располагалось в старом купеческом доме, со времен изгнания владельца, видно, не подновляемого. В сумерках залитый дождем он казался совершенно заброшенным, ждущем со дня на день бульдозер. Ни одно окно не светилось, кроме малюсенького лючка у тяжелой двери. Лишь вблизи становилось ясно, что этажи обитаемы, только не напоказ, а дело в тяжелых плотно пригнанных ставнях, перечеркнутых ржавыми полосами. Дверь на массивных петлях была под стать им. Судя по всему, кто-то, превративший этот дом в крепость, старательно поддерживал вид упадка не только самого здания, но и места вокруг него — на замусоренных вытоптанных газонах, поросших чахлым кустарником, никто бы не захотел устроить пикник.

Илья с недоверием вошел внутрь, надеясь, что Нехитров знает, что делает. Вспомнилась сцена из незабвенного фильма: «Теперь Горбатый! Я сказал: „Горбатый“!».

В общей зале, где они взяли столик, выцветшие обои «в розу» со следами когда-то висевших на них картин контрастировали с обстановкой заштатного кабака. Дым, хоть топор вешай. Публика за столами — конченые бандюги. Одним словом, воровская малина, оформленная со сценическим М. ством. Илья не ожидал увидеть такое в советской России, да еще под боком у стен кремлевских, но факт остается фактом.