Не успеваю снять полушубок, как в ворота въезжают сани. В них Григорий Иванович в своем неизменно распахнутом тулупе и Петровна в белом пуховом платке. Они молча стоят у саней, поджидая меня, и в глазах у них невысказанная горечь.
— С победой, командир? — спрашивает Григорий Иванович, и огоньки радости, вспыхнувшие в его глазах, тут же тухнут.
— С победой, друзья!.. Как Николай?
Оба молчат. Петровна отводит глаза в сторону.
— Ну, дай-ка я поцелую тебя, — говорит, наконец, Григорий Иванович, и мы крепко обнимаемся. — А о делах в хате пойдет разговор, — добавляет он.
Петровна суетится:
— Сейчас горяченьким чайком напою, теплые носочки шерстяные наденешь и мигом от этого лютого мороза отойдешь.
Петровна торопливо уходит.
— Что с Николаем? — спрашиваю я, войдя в хату.
Григорий Иванович молча стоит передо мной, словно по глазам моим хочет понять, как ответить на мой вопрос. Я боюсь торопить его — так много суровой горечи в его пристальном взгляде.
— Умер, — вдруг резко говорит он. — Умер в тот самый вечер, когда шли на Трубчевск, — и голос его звучит отрывисто, будто сразу, одним ударом хочет он покончить с этой тяжелой вестью.
Невольно опускаюсь на лавку… Нет, не может быть…
Григорий Иванович молча ходит по комнате, а у меня перед глазами Николай — такой, каким я видел его последний раз: бледный, исхудалый, с горячими, такими живыми глазами, энергичный, жадный до жизни…
— А ты поплачь… Поплачь, Александр Николаевич…
Это Петровна неслышно села рядом со мной и с материнской лаской гладит мои волосы.
— От слез сердцу легче…
— Нет, слезами горю не поможешь, — остановившись передо мной, говорит Григорий Иванович. — Горе сразу прими, командир: по капельке-то оно еще горше будет… Слушай все до конца… Ну, так вот, в сумерках прибегает ко мне доктор. «Товарищу Пашкевичу, говорит, плохо. Надежды нет. Сабурова зовет». Я за тобой послал. А вместо тебя Петровна приехала: ты уж час назад как на Трубчевск вышел, и она не посмела вернуть… Не ругай ее, командир: государственное дело всегда впереди сердца идет.
Григорий Иванович снова ходит по комнате, словно хочет вспомнить тот вечер, не пропустить ни одной детали, но я уже не могу ждать.
— Он так и не приходил в себя? Ничего не сказал? Не передал?
— Слушай меня, Александр Николаевич, — тихо говорит Петровна. — Приехала я, а он, родимый, мечется, бредит. И все руками по одеялу ворошит, будто ищет кого-то. Я ему свою руку подала. Схватил ее, сжал. Рука полымем пышет, а сама белая-белая, без единой кровиночки, миткалевая вся. Почувствовал он человечью руку, и полегчало ему. Так ласково начал говорить. Все с Наташей разговаривал. Будто ведет ее за ручку по городу, по Ленинграду своему. Я поначалу думала — жену свою вспоминает. А потом поняла: нет, Наташа-то вроде девчоночка махонькая — то ли дочкой ему доводится, то ли сестренкой младшей. Ведет он ее по Ленинграду, а солнце заливает улицы, и он все тревожится, как бы Наташе плохо не было, как бы не напекло ее солнышко. Все шапочку уговаривает не снимать, все в какой-то сад торопится. «Там тень, Наташенька. Там я тебе сказку расскажу, песенки спою». И все торопится, торопится от солнца уйти…