Польские новеллисты,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что?

— Голова, конечно.

— Не надо было пить.

О нет, он знал уже теперь наверняка, что она ошибается, — ему надо было напиться так, как никогда еще, напиться до потери сознания, потому что Мпрковский знал, что говорит, признавая его право на это. И тут он почувствовал себя обнаженным, ибо тот видел его насквозь, как никто другой до сих пор, и понял, что перед ним человек, который проведет бессонную ночь, терзаемый противоречивыми мыслями и чувствами, которые дадут в итоге усталость. И стало быть, хотя Мпрковский и свинья, но он неплохо знает жизнь и человеческую психику, и значит, он был как на ладони, Мпрковский перевернул его, как гусеницу, кверху брюшком, он беспомощно перебирал смешными ножками, которые утратили контакт с твердой почвой. Мирковский держал его на ладони, словно был великаном, и присматривался к нему, следя за каждым его подергиванием, предвидя каждую его несложную реакцию, мысль, намерение.

Что она могла знать об этом? Именно потому-то он и должен был пить, а не создавать видимость борьбы, не держать того в напряжении, не порождать в нем страха. Ибо все же тот, должно быть, боялся, а если уж боялся, то не простит теперь ему и выместит на нем свой страх, тем более что будет бояться до тех пор, пока он будет находиться в поле его зрения. Не случайно же преступники убирают со своего пути и соучастников и свидетелей.

Он осознал с поразительной ясностью, что нет теперь для него благополучного исхода, что не обрести ему теперь чувства безопасности. Мирковский должен теперь расправиться с ним, как со Стажевским. Но как? И тут он вспомнил о Вено. Ведь и тогда была водка, лососина, сардины, мороженое и звенящий хрусталь. И откуда у него так много денег? И карты «Пятник» («Из Вены, пан инженер»), и этот доверительный жест, и кокетливый взгляд с чуть заметной косинкой в сторону жены — не подслушала бы. Но та стояла далеко, чокалась с Гайдой и смотрела тому в глаза, отклонясь назад всем телом. И было в этом что-то гнусное. Он не позволил бы своей жене так разговаривать с мужчиной…

Итак, этот доверительный жест, и улыбочка, и губы трубочкой, и мальчик к губам: «О, какие там кабаре, а утонченные стриптизы! О, Мулен Руж безнадежно устарел, он теперь только для старосветских пуритан. Почему вы так мало пьете? Польская водка даже в Вене славится. Вы никогда не были в Вене? Стоит, уверяю вас, стоит повидать свет. Что за прелесть! Неужели вам не хочется съездить в Вену? Вот так, без жены и с лишними денежками, конечно в шиллингах?..»

Разве не может он, Мирковский, послать его в Вену подписывать какое-нибудь соглашение? А там сходил бы сам или с каким-либо высокопоставленным лицом в кабаре немного порезвиться, совсем немного, так, слегка, чтобы еще осталось и на нейлоновую шубку жене. Надо же что-нибудь привезти из этого вояжа…

Так бы оно и покатилось — от виллы до Стажевского, от Стажевского до Вежбы, от Вежбы до денежек, до кабаре, а там еще дальше и дальше… но куда? Однажды утром он проснулся бы в страхе, что там, где-то за километр от его особняка, какой-то человечишка тоже не спит всю ночь и думает о нем, и тоже страшится и колеблется, и что с такими никогда не знаешь, когда и во имя каких идеалов они смогут презреть или преодолеть свой страх и встать на собрании и все сказать. А если уж такой встанет и скажет, если заупрямится, то начнется следствие по делу Вежбы, потому что дельце попахивает, что и говорить, и черт его знает, чем все может кончиться, — может, ничем, а может, и очень серьезным…

Нет, Мпрковский не дурак, он не станет бороться с ним теми же средствами, что и со Стажевским. Он уничтожит его, сделав сперва своим сообщником. И он думал о том, что его ждет карьера, потому что он имеет дело с человеком последовательным, а у фактов тоже есть своя железная последовательность. Все началось бы с умирания в нем человека, и потом пришлось бы ому уничтожать самого себя, ибо до тех пор, пока была бы жива в нем, хоть и глубоко скрытая, крупица человеческого, он всегда чувствовал бы презрение к самому себе. Значит, пришлось бы уничтожить самого себя, чтобы уничтожить эту крупицу.

И тут жена спросила:

— Что же ты в конце концов решил?

Он пожал плечами:

— А что я могу сделать…

— Значит, будешь молчать?

Она сказала всего три слова, и столько в них было презрения, что он поразился и почувствовал себя полнейшим ничтожеством.

— Нет!

Он вышел из дому в предутреннюю морозную серость, обещавшую ясный погожий день, и знал, что в полдень должно запахнуть весной. Закатывалась побледневшая луна, уже не озаряя своим зеленоватым блеском землю, она, еще отчетливо видимая, плыла вслед за ним вдоль пустынной улицы, прячась за тополями. Он шел на работу пешком, чтобы протрезветь после этой ночи, и чувствовал, как постепенно проходила головная боль. Но это ничего не меняло. Он шел сгорбленный, отяжелевший, как осужденный, которому предстоит привести в исполнение вынесенный самому себе приговор.

МАГДА ЛЕЯ

Пять пальцев моей руки