Польские новеллисты,

22
18
20
22
24
26
28
30

В этот день его арестовали, а через несколько часов после него — маму. Мне тогда было семь лет, Яцеку — два с половиной года. Прислуга отвела нас к бабушке.

ХИМЕРЫ

Моя бабушка — самая странная из всех знакомых мне женщин, она просто живой литературный персонаж — столь непостижима взволнованность чувств, сопутствующая каждому ее шагу.

Тяжелый провал, которым завершилось мое детство, лишил ее двух дочерей и зятя. Мы остались как символ того, что они были, как марафонский факел, который надо пронести сквозь мрак. Поскольку мы были очень дороги ей, бабушка уверовала в то, что столь же велика и наша объективная ценность. Она так нас прятала, словно гестапо могла быть какая-нибудь польза от обнаружения двух детей, пусть даже детей героев. Поэтому нас не выпускали во двор, меня перестали водить в школу. Через некоторое время, когда опасность стала казаться меньше, а может быть, пришло время подумать о квартире, мы вернулись на Бельгийскую. Там все было по-старому: в ванной — импровизированный верстак, в котором, по-видимому, находилась рация, два пианино — в столовой и в детской комнате (официально считалось, что отец занимался настройкой роялей). Над пианино в столовой висели три акварели Костшевского. Немцы забрали — из числа доступных мне предметов — только альбом с детскими фотографиями. Однако все выглядело так, будто мы въехали в чужую квартиру. И возможно, меньше всего в этом были повинны те мелкие изменения, которые ввела бабушка, бессильная справиться со всеми заботами сразу. То, что нас изолировали от нормального общества других детей, было лишь следствием новой роли, которую начал играть в нашей жизни отец. Потому что, кроме любви, которую я питала к нему с самого начала, возникло тут еще нечто.

Долгое время папка сидел в гестапо на аллее Шуха и бабушка носила туда передачи. Ей показалось, что она раза два видела отца в одном из окон, выходивших во внутренний двор. А может быть, и вправду видела… В следующий раз она взяла нас с собой, чтоб мы увидели, запомнили навсегда. Можно высчитать дату, но зачем? Это воспоминание не ассоциируется у меня ни с каким временем года, оно где-то вне времени. Такое впечатление сложилось, верно, потому, что, вступив под огромную колоннаду, вы уже не могли увидеть ни клочка растительности. На этом словно закованном в бетон дворе даже снег выглядел бы, пожалуй, совершенно неуместным. В окне налево, на втором этаже, спиной к нам стоял мужчина. Он был сер, как все здесь, и почти нереален; казалось, у него не было тола — лишь силуэт, чуть дрожащий в неверном свете этого двора.

Когда уже их обоих, маму и папу, отправили в Освенцим, мы вздохнули с облегчением. Бабушка говорила:

— Это просто чудо, как его сразу не расстреляли, вашего отца.

В моем представлении папка перерастал масштабы дома, становился каким-то необычайно большим, мифическим героем, спасающим Польшу. Я знала: человек может быть зубным врачом, трубочистом или конторским служащим, но его ценность определялась только одним — борется ли он. Сидя на подоконнике, я выдумывала истории, в которых проявлялась моя жажда героического. Они были мало конкретны, зато драматичны и кровавы, в финале меня обычно несли в открытом гробу, все плакали, потому что я их покидала, едва они успели меня полюбить. Эта вторая часть была моим отмщением миру. Резкие перемены накала бабушкиных чувств порождали мой скептицизм, и еще сейчас я чувствую себя несчастной, когда что-либо меня вынуждает к анализу чувств другого человека. Может быть, это детское стремление к абсолютной любви, столь же нереальной, как абсолютная истина, или невозможность обходиться без уверенности, в атмосфере которой протекали первые дни моего детства. Надо также помнить, что я в то время не умела играть ни в классы, ни в пятнашки, зато очень много читала.

В Освенцим, а потом и в другие лагеря, я писала нескладные письма. Я терпеть не могла эту работу, потому что письма надо было писать успокоительные, а я не могла отыскать других приятных сторон своей жизни, кроме перечисления даримых мне игрушек. Игрушек мне дарили очень много; я думаю, что многочисленные родные и знакомые хотели таким образом вознаградить меня за обиду, причиной которой было время. Была и денежная помощь: подпольная организация, в которой состояли мои родители, давала средства на наше содержание. Тем не менее бабушке не хватало.

Я узнала, что бывает нужда в деньгах.

Стали срываться горькие слова:

— Если у человека есть дети, то в первую очередь он должен думать о них, а уж потом об идеях.

Однако сама же она, моя бабушка, готовила бунт против этих слов. Ее преклонение перед моим отцом было мне даже непонятно. У меня создалось впечатление, что она его любила больше своих собственных дочерей, сидевших в точно таких же лагерях, любила той остервенелой девичьей любовью, которая не допускает даже мысли о пятнах на репутации героя. Может быть, частично причиной моей неприязни к ней было то, что я его любила такой же любовью.

Наш дом был полон мыслями об отце. Когда мы с братом не хотели есть какой-нибудь суп, бабушка говорила:

— Папочка ел все.

Мы допытывались, правда ли это. А что любил он больше всего? Гороховый суп? Мы терпеть не могли гороховый суп, потому что в нем плавали большие размякшие шкварки. Но мы его ели.

Однажды — мы были дома одни, без бабушки — ветер забросил гардину на электрическую печку. Языки пламени быстро взметнулись вверх. Яцек заплакал. Мы жили на первом этаже, можно было позвать кого-нибудь со двора, но отец учил меня обходиться без посторонней помощи. Я побежала на кухню и принесла кружку воды. С этой кружкой я быстро-быстро бегала через все комнаты, пока огонь не добрался до столика и крики Яцека не привлекли внимание соседки. Я очень гордилась, когда потом рассказывала о моих спасательных мерах, и совершенно не помню, чтоб кто-нибудь надо мной смеялся.

Зато в другой раз мне досталось за то, что я учила Яцека становиться на высокий кухонный табурет. Я отлично все помню, потому что эта порка была нарушением папкиного кодекса: он говорил, что дети должны «уметь все».

У меня проявлялась также склонность к самоотречению: я прятала, например, конфеты, чтобы потом послать их родителям в лагерь. А время между тем бежало — все более трудное и напряженное, близящееся к трагической кульминации.

Мы едва успели приехать в город из деревни, с каникул, как вспыхнуло восстание. Бабушка почуяла в воздухе, а может быть, узнала из посещавших ее снов, что готовится «большое дело». «А в таких случаях всегда лучше быть вместе». На Бельгийской мы жили одни, а поэтому это «вместе» выглядело довольно абстрактно: вместе с Варшавой? Но мы приехали в последний момент. В нашем приезде проявилось нечто от героического пафоса нашей семьи, боготворившей Словацкого.