Польские новеллисты,

22
18
20
22
24
26
28
30

Три года тому назад на берегу гамбургского залива еще существовало кладбище убитых за шесть дней до конца войны. Побеленные кресты медленно валились в прибрежный, колеблемый морем песок. «Кап Аркона» не была поднята и серой линией продолжала загораживать горизонт. Не знаю, быть может, сейчас это кладбище уже смыло в море — кладбище безымянных людей, собранных с разных дальних сторон. Северное море, говорят, суровое море. Но, наверное, оно добрее, чем земля. И глубже хоронит своих мертвых, их нельзя обесчестить.

И так, что же в итоге? Широкое, волнующееся кладбище, которого я никогда не видела, открытки из лагеря, разбросанные по столу, несколько уцелевших фотографий, когда война перевернула дом?

Папка пишет:

«…будь энергичной. Тот, кому исполнилось девять, — уже большой…»

Папка пишет:

«….улыбнись… целую тебя.

Татарок».

Этих адресованных мне открыток — пять. На одной из них вокруг лилового колокольчика танцуют дети в голландских народных костюмах. Отец приписал: «Один из лепестков этого цветка — Зузя». Зузей назывался кролик, подарок приходского священника в Дзялошпцах, местечке, куда нас вывезли после Варшавского восстания. Зузя была умной, как собака, веселой белой крольчихой; отец хорошо понимал ценность этой единственной нашей забавы. Может быть, его огромная способность сочувствовать людям проистекала именно из этого понимания сущности вещей и дел, отнюдь не единой для всех случаев жизни.

Незадолго до своей смерти дедушка отдал мне два письма от папки. Дедушка написал так: «…Это писано Его собственной рукой, поэтому береги, дорогая, Его письма, как величайшую святыню…». Мне было четырнадцать лет. Нет, я так и не встретила человека, который бы не любил его.

И там, в лагере, он не перестал быть силой, организующей нашу жизнь. Он присылал поучения и советы, составил целый дипломатический план нормализации родственных отношений в той части, которая касалась нас, покинутых детей. От себя, из лагеря, не знаю уж как, но посылал посылки в лагерь моей маме. Он заботился решительно обо всем. В его письмах было даже зашифрованное разъяснение тогдашней политической обстановки. Писем этих, увы, осталось так мало…

Груды радиотехнических журналов, «Функ». Он все время учился. И вещи неожиданные: картины, приобретенные им. В своей семье — насквозь мещанской — он не смог приобрести знаний, но вкусом он обладал.

Фотография: счастливый, гордый молодой человек на пляже с очаровательной женой, ребенком и полосатым детским ведерком. Семейная фотография в Уяздовском парке, с пятнышком от проявителя у папки на виске. Как долго я верила в то, что это лепесток жасмина…

С фотографии на меня смотрит красивый мужчина с прямым, строгим взглядом. Чего еще я ищу? Существует грань, которую преодолеть нельзя, и чем дольше глядишь — тем все менее видишь. Смерть не возвращает свою добычу, даже на мгновение не возвращает тень… Чего ты сам не видел, о том тебе не расскажет никто. И ни к чему строить предположения: если таким он был когда-то, то теперь… Можно любить то, что невозможно взвесить на ладони, удержать пятью пальцами своей руки, и не существует рецепта для сведения счетов с умершими. Это значит, что ты остаешься один на один с будущим и счеты могут сводиться только с ним.

А Яцек меня не понимает. И что я целыми часами пытаюсь выискать там, в этих старых, дорогих фотографиях? Ему семнадцать лет, и превыше всего он ценит крепость своих рук и ног.

АГНЕШКА ЛИСОВСКАЯ

Держись, малышка!

Я так ясно представила себе эту картину, будто все уже произошло; я была там, в ней, и еще сегодня помню все детали, звуки и этот запах — сладкий, приторный, ползущий изо всех углов.

Должно было быть так: ветер треплет занавеску, с тахты монотонной ниточкой капает вода, на полу растоптанные серебряные лепестки моих любимых мышиных ушек. В глубине улицы затихает сирена «Скорой помощи». Белый конверт — страшнее, чем граната, и нет у тебя силы, чтобы взять его. В коридоре — как-то удивительно далеко — кудахчут соседки. Звонит телефон, кто-то говорит, что меня уже нет, а ты в ответ глупое тривиальное «спасибо». И только потом сознание: «Нет Дороты». Во всем этом, наверное, немного жестокости, а быть может, только эгоизм? После телефонного звонка ты вскрыла письмо. Смешно, невыносимо раздражающе у тебя дрожали колени.

Я всю ночь думала над этими словами. Всю ночь я подготавливала свои объяснения. И даже эта перестраховка вначале была не так уж глупа: «Я знаю, что такой уход всегда, независимо от причин, отдает дешевым фарсом». Затем следует много вещей очевидных, фактов и настроений, великолепно тебе известных.

Заявление: «Если бы существовало что-нибудь за границей физиологической смерти, я вернулась бы на ту же улицу».