Тысячелетия не существовали.
Начальная и конечная точки бытия слились воедино, и сущность Серафима затопила сияющая пустота. Пустота родилась и проступила изнутри, и разлилась по лицу, как река в половодье, разглаживая гримасы и морщинки.
Человек стал вселенной, а у вселенной не могло быть границ, не могло быть врагов, не могло быть ничего вне. Теперь это был не бой, — и даже не танец, как обычно. На ином, более глубоком слое восприятия это был рисунок: размашистые, легкие движения кисти Серафима оставляли размытый, будто плачущий след на влажной ткани реальности, рождая силуэты, добавляя блики, тут и там нанося нужные тени.
Это было творчество, творчество в чистом виде, в высшей его форме, не имеющее примесей чужеродных чувств — только бескорыстное желание самовыражения. В этот миг просветления человек становился чуть больше, нежели человек — он становился творцом.
И, подобно Творцу Изначальному, он был безупречен и непобедим.
В какой-то особенно сладкий миг Серафим даже ощутил себя самой этой кистью, кистью в священной руке Создателя. Религиозный экстаз заполнил все глубины его существа, и к выражению неземного спокойствия, царящему на лице сильфа, прибавилось блаженство.
…Когда рисунок стал кровоточить, обильно, страшно кровоточить, Серафим наконец опомнился и остановился. Густая алая тушь уже не высыхала на полотне, и других цветов совсем не осталось. Только растекались пятна крови, похожие на вереницу цветков сливы на белом снегу.
Придя в себя, Себастьян открыл глаза, огляделся вокруг и ужаснулся.
В эту минуту старая мельница живо напоминало помещение для забоя скота: кровь стекала со стен, потолка, косыми мазками продолжая в пространстве вычурные траектории движения мечей. Запятнанный омерзительной слизью пол стал липким и скользким, так что на него противно было наступать.
Оба стража в причудливых позах лежали на этом страшном полу. Оба стража были мертвы.
Вне всяких сомнений мертвы. Тела их оказались не просто обезглавлены, но и сильно изуродованы волнистым лезвием его клинка, наносящим неровные широкие раны. Отрублены были не только головы, но и кисти обеих рук, и сведенные предсмертной судорогой пальцы продолжали сжимать испачканные по самые рукояти клинки. Под трупами скопились целые лужи темной и густой, похожей на клюквенный сироп крови. Мокро поблескивали бесстыдно обнаженные седьмые шейные позвонки. Кошмарное зрелище, что тут еще добавить.
Но неужели всё это устроил он, он один?
Неужели благородная шпага его рисовала кровью?
Неужели он был не художником, а мясником?
Найдя взглядом отделенные головы, далеко откатившиеся в разные стороны, Себастьян едва удержался от приступа дурноты. Взгляд его затуманился печалью. Кровь всё еще продолжала вытекать из крупных сосудов, рассеченных блистательными, точными ударами.
Глаза Моник были раскрыты и из них медленно, оставляя потеки на белом лице, текли кровавые слёзы. Лицо убитой выглядело так же безжизненно, как и до начала боя, только черты лица заострились еще больше, обозначая сокровенное присутствие смерти.
Некоторое время мужчина бессмысленно глядел в это лицо. Затем, вздохнув, достал из потайного кармана револьвер и как-то неуверенно, растерянно приставил дуло к виску. Что дальше?
Навязчивая мечта его исполнилась: он вернулся и узнал, что стало с Моник, узнал, как она умерла. Возможно, теперь возлюбленная перестанет являться ему во снах. Теперь всё было кончено.
Но мог ли представить ювелир, что кровь ее окажется на его собственных руках? Нет, с этим невозможно было смириться… слишком далеко зашел он на пути греха. Даже святой отец не сможет помочь ему больше.
Он ведь так любил эту женщину… и что, о Изначальный, что он с нею сделал?!