— Ну же, — подбодрил Мамолиан. — Вы уже отдали мне основную часть. Что дурного, если отдадите и остаток?
— Больше ничего нет.
— Зачем причинять боль самому себе?
— Он никогда мне не говорил!
Брир шагнул на первую ступеньку, потом на вторую, на третью.
— Он, должно быть, поделился с вами какими-то мыслями, — продолжал Мамолиан. — Думайте! Думайте! Вы сказали, что он доверял вам.
— Не настолько! Эй, уберите его от меня!
Иголки заблестели.
— Ради бога, уберите его от меня!
Есть много поводов для огорчения. Первый — то, что одно человеческое существо способно, улыбаясь, выказать такую жестокость по отношению к другому. И второй — то, что Лютер ничего не знал. Его осведомленность, как он и утверждал, была строго ограничена. Но когда Мамолиан убедился в этом, судьбу Лютера уже нельзя было изменить. Впрочем, это не совсем правда. Воскрешение вполне вероятно. Но у Мамолиана имелись дела поважнее, чтобы тратить сейчас истощающиеся силы. Кроме того, позволить ему остаться мертвым — единственный способ, каким Европеец может отплатить шоферу за напрасные страдания.
— Джозеф. Джозеф, Джозеф, — произнес Мамолиан укоризненно.
И нахлынула тьма.
X
Ничто и после
54
Обеспечив себя всем необходимым на случай долгого бдения на Калибан-стрит — чтивом, едой, питьем, — Марти вернулся туда и простоял в засаде большую часть ночи в компании с бутылкой «Чивас Ригал» и автомобильным радиоприемником. Лишь незадолго до рассвета он закончил вахту, вернулся в свою комнату совершенно пьяным и проспал почти до полудня. По пробуждении ему казалось, что голова его стала размером с аэростат, хорошенько накачанный газом, но у него имелось дело на целый день. Никаких мечтаний о Канзасе; он помнил только о том доме и о Кэрис, запертой в нем.
Он перекусил гамбургерами, вернулся на ту улицу и припарковал машину достаточно далеко, чтобы его не заметили, но достаточно близко, чтобы видеть входящих в дом и выходящих из него. Следующие три дня он провел на том же месте. Иногда он улучал несколько минут для короткого сна прямо в машине; чаще возвращался в Килбурн и урывал час или два отдыха. Он узнал жизнь этой улицы во всех проявлениях. Он видел ее в призрачных предрассветных сумерках; и в разгар утра, когда по ней гуляли молодые домохозяйки с детьми и деловые люди; в цветистый полдень и вечером, когда сахарно-розовый свет заходящего солнца заставлял ликовать кирпич стен и шифер крыш. Частная и общественная жизнь калибанцев открылась ему. Припадочный ребенок, чьим тайным пороком был гнев, жил в шестьдесят седьмом доме. Женщина из восемьдесят первого ежедневно принимала мужчину ровно в двенадцать сорок пять. Ее мужа — полицейского, судя по рубашке и галстуку, — вечером встречали на пороге с рвением, прямо пропорциональным количеству времени, проводимому женой с любовником. И еще пара дюжин уличных историй, пересекающихся и расходящихся.
Что до самого дома, то Марти замечал случайные проявления жизни внутри, но ни разу не увидел Кэрис. Жалюзи на окнах среднего этажа весь день были опущены и поднимались только тогда, когда истощалась сила солнца. Единственное окно на верхнем этаже, похоже, навечно заделали изнутри.
Марти заключил, что кроме Кэрис тут обитали только два человека Один, конечно, Европеец. Другой — мясник, приходивший в Святилище, убийца собак. Один-два раза в день тот уходил и возвращался, обычно по рутинным делам. Это было неприятное зрелище: покрытое густым слоем косметики лицо, прихрамывающая походка и косые взгляды на играющих детей.
В эти три дня Мамолиан не покидал дома; во всяком случае, Марти не видел, чтобы он выходил. Он мельком появлялся в окне нижнего этажа и выглядывал наружу, на залитую солнцем улицу, но такое случалось нечасто. И пока он оставался внутри, Марти даже не думал о попытках спасти Кэрис. Никакое мужество (а он не считал, что обладает безграничным запасом храбрости) не заставило бы его выступить против сил, защищавших Европейца. Нет, нужно сидеть и ждать, пока не представится более безопасный случай.