Самый большой и самый распространенный недостаток, свойственный многим поэтам, — неумение передать дух языка и естественность чувства. Они не задумываются над тем, что автор, обделенный этим проникновением в дух языка, обделен также поэтическим и ораторским дарами. Во всех искусствах и науках талант проявляется прежде всего в способности схватывать истину, и кто способен уловить ее и выразить в великом произведении, тот, несомненно, подлинно талантлив. Слова же, употребляемые без разбора, рифмованные мысли, обилие образов, которые ничего не живописуют, потому что использованы не к месту, ложные и вымученные чувства — все это достойно именоваться не поэзией, а невыносимым варварским жаргоном. Мне хотелось бы, чтоб люди, дерзающие писать стихи, приняли во внимание, что там, где поэтические трудности не преодолены, публика не обязана делать скидку на труд, затраченный бездарным автором на сочинительство.
ОБ ОДЕ
Не знаю, превзошел ли Руссо в своих одах Горация и Пиндара, но если да, я заключаю, что ода — дурной род словесности или, по крайней мере, такой, который еще далек от совершенства. Я представляю себе оду чем-то вроде бреда, неким пароксизмом воображения, но этот бред, этот пароксизм, если они естественны, а не искусственны, должны преисполнять оду чувством, ибо не бывает так, чтобы воображение поистине кипело, а душа оставалась невозмутима. Следовательно, нет ничего холодней, чем прекрасные стихи, примечательные лишь благозвучностью, и образы, не согретые теплом и восторгом. Восхищаются же Руссо, несмотря на его бесстрастность, потому, что большинство поэтов, сочинявших оды, будучи не более пылки, нежели он, не достигли изящества, гармоничности, простоты и богатства его поэзии. Итак, им восхищаются не из-за подлинной красоты его произведений, а из-за ничтожности его подражателей. Люди так уж устроены, что могут судить лишь путем сравнения, и покуда какой-нибудь род словесности не достиг совершенства, не замечают, чего ему недостает, не замечают даже, что идут неверной дорогой и не улавливают дух избранного искусства, поскольку им неизвестно, каков этот дух и какая дорога верна. Вот почему плохие писатели, первенствовавшие в своем веке, слыли безусловно великими людьми: сочинителю, делающему свое дело лучше, нежели его предшественники, никто не дерзает сказать, что он идет ложным путем.
О ПОЭЗИИ И КРАСНОРЕЧИИ
В своих произведениях г-н де Фонтенель неоднократно и категорически заявляет, что красноречие и поэзия — пустяки и т. п. Мне кажется, защищать красноречие нет особой нужды. Кому как не г-ну де Фонтенелю знать, что большинство людских дел — я имею в виду такие, где природа предоставила распоряжаться человеку — неотделимы от известного соблазна? А красноречие не только убеждает людей совершить то, что оно им внушает, но и подогревает в них охоту к этому, почему и оказывается движущей пружиной их поступков. Разумей г-н де Фонтенель под красноречием всего лишь пустую напыщенность, благозвучие, выбор слов, образность, хотя все это также способствует убедительности, он, действительно, мог бы пренебрежительно относиться к этому искусству, поскольку подобные ухищрения слабо воздействуют на столь тонкие и глубокие умы. Однако г-н де Фонтенель не может не знать, что настоящее красноречие предполагает не только воображение, но и значительность мысли, которую отстаивает либо с помощью искусного и, в особенности, ясного изложения, либо за счет пылкого порыва, увлекающего самые неподатливые души. Красноречие обладает еще и тем преимуществом, что делает истину общедоступной, дает ее почувствовать самым тупым, словом, приспосабливает ее ко всем уровням; наконец, — я думаю, что имею право это утверждать, — оно наибесспорнейшая примета сильного ума и могущественнейшее орудие человека... Что до поэзии, я не усматриваю существенной разницы между нею и красноречием. Один большой поэт называет ее «гармоническим красноречием»,[137] и я имею честь разделять его мнение. Мне известно, что для иных, менее значительных видов поэзии достаточно живости воображения и версификаторского мастерства; но разве можно объявлять физику пустяком, потому что иные разделы ее малы и не особенно важны? Большая поэзия по необходимости требует богатого воображения, сильной и пламенной души, а богатое воображение и могучая душа немыслимы без обширных знаний и пылкой страстности, которая озаряет все, что связано с областью чувств, то есть подавляющее большинство предметов, ближе всего знакомых человеку. Дар, присущий подлинному поэту, есть в то же время способность постигать человеческое сердце. Мольер и Расин преуспели в изображении человеческой натуры главным образом потому, что оба отличались мощным воображением: тот, кто не умеет правдиво живописать людские страсти и людскую природу, не заслуживает имени великого поэта. Разумеется, это достоинство при всей его важности не избавляет от необходимости обладать и другими: великий поэт обязан правильно рассуждать, оставаться здравомыслящим в любом своем произведении, тщательно обдумывать сюжет и с блеском его развивать. Кто не знает, что удачно построить стихотворение труднее, пожалуй, чем законченную систему в какой-нибудь второстепенной области философии? Предвижу, мне возразят, что Мильтон, Шекспир[138] и даже Вергилий были не слишком удачливы в том, что касалось развития замысла; это доказывает, что талант может и обходиться без особой правильности, но это еще не доказывает, что он ее исключает. Как мало у нас философских и нравоучительных книг, в которых царила бы безупречная логика! Стоит ли удивляться, что поэзия так часто отклоняется от здравомыслия в погоне за волнующими положениями и картинами, если даже продиктованные рассудком произведения, чьи авторы стремятся лишь к истине и методизму, в большинстве своем чужды обоих?
Следовательно, иным стихотворениям недостает здравомыслия вследствие естественной слабости человеческого разума, а вовсе не потому, что оно несовместно с поэтическим даром. Я сожалею, что такой выдающийся ум, как г-н де Фонтенель, соизволил поддержать своим авторитетом предубеждения толпы против столь приятного искусства, талант к которому дарован весьма немногим. Любой вид творчества, помогающий полнее постичь природу человека, — а в этом поэзии не откажешь, — должен распространять новые знания; я понимаю, что речь здесь идет о познании с помощью чувства, не всегда годящемся для ученых споров, но разве познавать можно только с помощью последних? И можно ли отрицать справедливость умозаключений, о которых бесполезно спорить? И что, в конце концов, наиболее ценно в человеке? Знания о внешнем мире[139] и разум, способный их приобретать? А почему следует отдавать предпочтение именно таким знаниям? Почему разум, когда он помогает понять, что такое он сам, в меньшей степени заслуживает уважения, чем когда медленно и неуверенно исследует причины физических явлений? Величайшее достоинство людей заключается в их способности к познанию и, может быть, к наиболее совершенному и полезному из всех видов такового — к познанию самих себя. Покорнейше прошу тех, кто уже давно убежден в перечисленных мною истинах, извинить меня за доводы в защиту столь бесспорного положения: они отнюдь не лишни, поскольку большинство человечества их не знает, а крупнейший философ нашего века поощряет подобное невежество.
Я понимаю, что великие поэты могли бы направить свой ум на что-нибудь более полезное для рода людского, нежели поэзия; понимаю и то, что их дар — непреодолимый соблазн, мешающий заниматься чем-нибудь другим; но разве это не роднит их с теми, кто посвящает себя наукам? И много ли среди бесчисленных философов найдется таких, кто открыл бы нечто полезное для общества и чей ум не нашел бы себе лучшего применения, будь это для них возможно? Да и нужно ли, чтобы все без исключения люди занимались политикой, моралью и науками, пусть даже самыми полезными? Не бесконечно ли лучше, что таланты оказываются разными? В этом залог процветания всех искусств и наук одновременно, в этом соперничестве и многообразии дарований истинное богатство общества. Немыслимо и неразумно, чтобы все люди трудились на одном и том же поприще.
О ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТИ СЛОГА
До чего же бесплодны любые правила, если и сегодня мы встречаем литераторов, которые под предлогом заботы о содержании, а не о словах без всякого уважения относятся к подлинной красоте и выразительности слога! Меня не восхищает изящество, маскирующее убогость мысли и не подкрепленное красноречием сердца и образов: ведь даже самые зрелые мысли могут быть переданы только с помощью слов, и я не знаю ни одного произведения, которое осталось бы жить в веках, если бы не отличалось красноречивой выразительностью. Так вправе ли пренебрегать ею тот, кто пишет хуже Боссюэ и Расина? При отсутствии таланта следует иметь хотя бы хороший вкус.
О ТРУДНОСТИ ПЕРЕДАЧИ ХАРАКТЕРА
У народа сплошь легкомысленного,[140] нравы которого лишены какого бы то ни было величия, человек, дерзающий изображать нечто возвышенное, должен казаться пустым мечтателем. Его холстам недостает правдоподобия, потому что он не видит подходящих моделей в обществе: людское воображение ограничено настоящим, и мы лишь тогда создаем правдивые образы, когда в них воплощен наш собственный опыт. Следовательно, вознамерясь быть возвышенным в своих картинах, художник должен строить их на исторических событиях, подлинных или хотя бы вымышленных, но дающих ему право ссылаться на них, как на истинно происшедшие. Это остро чувствовал Лабрюйер; он был достаточно одарен, чтобы живописать великие характеры, но редко отваживался на это. Портреты его кажутся мелкими рядом с героями «Телемака» или «Надгробных речей»,[141] но у него были веские основания писать именно так, и его можно лишь хвалить за это. Однако вынуждать всех сочинителей замыкаться в рамках нравов своего времени и страны значило бы проявлять чрезмерную строгость. Мне кажется, что современным художникам не худо бы предоставить несколько большую свободу, дозволяя им иногда выходить за пределы своего века при условии неизменной верности натуре.
РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ
От простодушия как бы исходит свет; при нем обретают осязаемость предметы столь неявные, что большинство прошло бы мимо, их не заметив.
Простодушие умеет все объяснить куда более внятно, чем самые точные определения: оно говорит на языке чувства, более совершенном, нежели язык воображения и разума, ибо он и красивей, и доступней людям всех званий.
На свете мало кто ценит простоту и не старается прикрасить природу. Дети надевают шляпы кошкам, натягивают перчатки на лапы щенкам, а ставши взрослыми, обдумывают свои жесты, писания, речи. Однажды мне довелось проезжать деревню, где крестьяне согнали на площадь мулов, чтобы по случаю какого-то праздника их окропили святой водой; я стал свидетелем того, как на спины бедным животным навязывали банты. Люди так любят всяческие покровы, что навешивают их даже на четвероногих.
Я знаю людей, которым простодушие претит не меньше, чем, скажем, иным деликатным натурам — вид голой женщины: они жаждут нарядить ум, как наряжают тело.
Лишь воодушевление помогает нам постичь великие истины: хладнокровие рассуждает, но ничего нового ему не открыть. Истинному философу пыл души столь же, быть может, необходим, как и верность суждения.
Уму только порывами дано взлетать к вершинам великого.
Лабрюйер был великий художник, но, пожалуй, не слишком великий философ; герцог де Ларошфуко был философ, но не художник.
Локк был великий философ, но слишком умозрительный или расплывчатый, а порою и малопонятный. В его книге глава «О власти»[142] изобилует темными местами и противоречиями, она скорее вносит путаницу в этот вопрос, нежели помогает нам познать истину.