Если автору пеняют на непонятность его книги, пусть он не вздумает обороняться. Начните только доказывать, что это вина не ваша, а читателя, попробуйте защищать свой слог, как немедленно откроют огонь по вашим мыслям. Я вас отлично понял, скажут вам, но мог ли я допустить, что именно таков смысл ваших фраз?
Человек разумный не станет придираться к прямому смыслу слов, если ему понятно, что хотел ими сказать автор.
Перескажите кому-нибудь вычитанную в книге мысль, и вам ответят, что она не нова; спросите тогда, а верна ли эта мысль, и выяснится, что вот об этом ваш собеседник не думал.
Если хотите высказывать серьезные мысли, отучитесь сперва болтать вздор.
Почему называют
В наши дни под дурным слогом многие люди разумеют простое, без шуточек, острот и прикрас изложение истины.
Некто написал письмо на тему, имеющую капитальное значение, причем написал с горячностью, ибо стремился убедить своего адресата; перед отправкой письма он показал его приятелю, человеку несомненно умному, но приверженному моде. «Почему, — сказал тот, — вы не сдобрили ваши доводы солью остроумия? Мой вам совет, возьмите и все перепишите».
В какой-то книге рассказывается,[143] будто некий народ попросил оракула научить способу удерживаться от смеха во время публичных прений: наша глупость еще не достигла таких высот благоразумия.
Не удивительно ли, что почти все наши поэты то и дело повторяют выражения Расина, меж тем как Расин ни разу не повторил ни одного своего выражения?
Мы восхищаемся Корнелем, самыми примечательными своими красотами обязанным Сенеке и Лукану,[144] которыми мы отнюдь не восхищаемся.
Хотел бы я знать, не считают ли люди, знающие латынь, Лукана более великим поэтом, нежели Корнель?
Кто пишет прозой, тот не поэт, тем не менее в прозе Боссюэ больше поэзии, чем во всех стихах де Ла Мота.[145]
Среди множества вояк мало храбрецов, среди множества стихоплетов мало поэтов. Целые толпы людей хватаются за почитаемые в обществе ремесла, хотя все их призвание ограничивается тщеславием или, в лучшем случае, славолюбием.
Буало судил о лирических стихах Кино только по их недостаткам, а поклонники этого поэта — только по их достоинствам.
Музыка Монтеклера в знаменитом хоре «Иеффай»[146] возвышенна и прекрасна, а слова аббата Пеллегрена не более чем красивы. Я пеняю не на то, что в парижском оперном театре танцуют вокруг гробницы или умирают с песней на устах — смешным это кажется лишь очень неразумным людям; нет, меня печалит, что стихи в операх всегда слабее музыки, что выразительность они заимствуют у композитора. Это большой недостаток; вот почему меня удивляет утверждение, будто Кино достиг совершенства в избранном им роде поэзии,[147] и хотя я не считаю себя знатоком в этом вопросе, подписаться под таким приговором никак не могу.
Не всякий человек, умеющий рассуждать последовательно, способен при этом рассуждать правильно: он исходит из какого-то свойства предмета, не замечая других его свойств и особенностей, иначе говоря, судит односторонне и впадает в заблуждение. Чтобы рассуждать всегда правильно, нужен ум не только ясный, но и обширный, меж тем мало кто умеет, сразу охватив предмет со всех сторон, сделать затем все нужные выводы: вот и получается, что люди, обладающие истинной верностью суждения, так малочисленны. Одни последовательны, но узколобы, поэтому ошибаются всякий раз, когда необходим широкий охват; другие умеют многое схватить, но стройные заключения даются им с трудом, поэтому там, где нужна последовательность, они теряют нить рассуждений.
Размышляя о нелепостях людского поведения, убеждаешься, что в их основе всегда лежит либо глупое тщеславие, либо какая-нибудь страсть, которая слепит нам глаза и делает непохожими на самих себя: глядя на человека, совершающего глупые поступки, я всякий раз думаю, что он не помнит в эту минуту ни кто он такой, ни какая ему дана сила.
Все нелепости людского поведения говорят об одном-единственном пороке — о тщеславии, а так как именно этому недостатку подчинены страсти светского человека, становится понятным, почему так мало естественности в его манерах, нравах, удовольствиях. Тщеславие, столь натуральное в светских людях, чаще всего заставляет их вести себя ненатурально.
Самая убедительная на первый взгляд критика отнюдь не всегда справедлива: Монтень упрекал Цицерона за то, что, совершив так много великих деяний на благо республики, он пожелал прославиться еще и своим красноречием, но Монтеню не пришло в голову, что эти великие деяния, которыми он так восхищается, Цицерон совершил с помощью слова.
Правильно ли утверждение, что нашу мысль ничем не удовлетворить, а вот натура довольствуется малым? Но тяга к наслаждениям, но жажда славы, но жадность к деньгам, короче говоря, все страсти — разве их можно насытить? А что дает размах нашим стремлениям, что ставит пределы нашей мысли или, напротив того, подстегивает ее, как не натура? И не натура ли понуждает нас пренебречь этой самой натурой, как рассуждения иной раз сметают наставленные разумом преграды, уподобляясь стремительным рекам, прорывающим плотины и выходящим из берегов?