Что расхолаживает супругов, разъединяет семьи, разобщает друзей? Разумеется, неучтивость. Учтивость — связующее звено всякого общества: без нее оно быстро бы распалось. Правда, учтивость всегда искусственна и притворна, но цель оправдывает все. Притворство, служащее лишь ко благу ближних и поддерживающее мир в обществе, — это по сути своей сдержанность, тогда как откровенность, вредящая такому благу и такому миру, оборачивается грубостью, гневливостью, неосмотрительностью. Светское общение зиждется исключительно на учтивости и умении сказать приятное; лишить его этой основы — значит свести на нет. Люди вечно жалуются на фальшивость себе подобных, а сами неспособны спокойно выслушать правду.
О ТЕРПИМОСТИ
Так ли уж суровость необходима законодателю? Это вопрос, обсуждаемый издавна и весьма спорный, поскольку многие могучие народы процветали под сенью довольно мягких законов; но как бы то ни было, никто еще не сомневался, что для частных лиц терпимость — прямой долг. Именно она сообщает добродетели привлекательность, возвращающую к добру самые закоснелые души, смиряет обиды и гнев, поддерживает мир и лад в городах и семействах, составляет главную прелесть общественной жизни. Разве мы прощали бы друг другу различие не то что во мнениях, а хотя бы в житейских правилах, если бы не умели терпеть то, что нам не по сердцу? И кто смеет присваивать себе право судить ближнего? У кого довольно бесстыдства воображать, будто сам он не нуждается в снисходительности, в которой отказывает другим? Беру на себя смелость утверждать, что люди меньше страдают от пороков дурных своих собратьев, нежели от надменной и безжалостной суровости реформаторов, и я заметил, что строгость почти всегда имеет источником незнание законов природы, чрезмерное себялюбие, скрытую зависть, словом, душевное ничтожество.
ОБ ОСТРОУМИИ
Остроумцу незачем глубоко знать какое-либо искусство: ему надо лишь рассуждать об искусстве других. От него не требуют успехов ни в каком деле: довольно и того, что он лезет во все дела и обладает видимостью всех талантов. Он обязан уметь писать в прозе и стихах о любом предмете; ему даже надлежит читать много лишнего, потому что он редко говорит о нужном и образованность его сводится к одному — к привычке шутливо излагать легковесные мысли. Кому охота ломать себе голову, как правильно рассуждать и жить? Да и кто вообще знает, что есть истина? Ум, стоящий выше предрассудков, приемлет все мнения, но не придерживается ни одного; он видит сильные и слабые стороны любого принципа и давно понял, что человеку дано выбирать лишь между своими заблуждениями. О снисходительная философия, равняющая Ахилла с Терситом[111] и дарующая нам свободу безнаказанно коснеть в невежестве, праздности, бездумье! Вот мы и видим, сколь быстрые успехи она делает: еще вчера она была тоном, принятым в маленьком кружке; сегодня стала модой у целой нации.
О СОВРЕМЕННЫХ АРМИЯХ[112]
Мужество, которое наши предки почитали наипервейшей из добродетелей, рассматривается ныне чуть ли не как примета невежественного простонародья, и хотя никто не дерзает высказать подобные взгляды вслух, они явственно обнаруживаются в нашем поведении. Служба отечеству слывет отжившей модой, предрассудком; среди военных царят отвращение, скука, небрежность, дерзкое и бесстыдное неповиновение; изнеженность и роскошь выставляют себя напоказ во время войны столь же беззастенчиво, как во время мира, а те, чья власть могла бы пресечь зло, лишь усугубляют его собственным примером. Молодые люди, не по таланту и возрасту вознесенные протекцией, выказывают откровенное презрение к должностям, которых они по сути дела не заслуживают; начальники же, которым хотя бы из уважения к своему чину надлежит воспитывать в войсках любовь и доверие к ним, не только — скажем прямо — прячутся и отсиживаются в тылу, но даже в лагере живут маленьким обособленным обществом, где по-прежнему рассуждают о хорошем тоне и вспоминают о праздности и удовольствиях Парижа. Этим господам скучен образ жизни, неизбежный в походе, да и как могут они свыкнуться с ним, если не отличаются пи военными талантами, ни славолюбием и не пользуются любовью своих солдат? Загляните в их палатки. Кто постоянно там околачивается? Если в армии есть нелюбимый и презираемый сотоварищами невежда или хлыщ с сомнительной репутацией, то здесь их терпят, а порой и привечают за постыдную угодливость, здесь они глумятся над всяким, кто, невзирая на свои заслуги более скромен, нежели эта публика, и не пытается оспаривать у нее унизительные милости. Тем временем офицеры изнемогают под тяжестью расходов, на которые их обрекает роскошь, насаждаемая и поощряемая начальниками, и вскоре денежные затруднения или невозможность продвинуться и найти применение своим талантам вынуждает их подавать в отставку, потому что мужественные люди не склонны долго терпеть явную несправедливость, а тем, кто трудится ради славы, нет смысла посвящать жизнь такому делу, которое сулит ныне лишь бесчестие.
ЧУВСТВА ВАЖНЕЕ ПОСТУПКОВ
Одно из ярчайших доказательств незаурядности Суллы — его слова о том, что в Цезаре, тогда еще мальчике, сидит несколько Мариев,[113] то есть таится дух еще более честолюбивый и гибельный для свободы. Мольер явил себя не менее замечательным провидцем, угадав по небольшому стихотворению, которое показал ему Расин, только что вышедший из коллежа, что этот молодой человек станет величайшим поэтом своего века. Говорят, он дал ему сто луи, чтобы подбодрить его и убедить взяться за трагедию.[114] Такое великодушие небогатого комедианта трогает меня не меньше, чем щедрость завоевателя, раздающего города и царства. Людей следует мерить не по их поступкам, слишком зависящим от богатства, но по чувствам и одаренности.
ПРОТИВ ПОДРАЖАТЕЛЬНОСТИ
Очень многие умники говорят, рассуждают, понимают, действуют на удивление плохо и невпопад, а происходит это оттого, что ум их подражателен: вставными зубами не очень-то пожуешь, хотя на вид их не отличить от настоящих. Бывают люди, от рождения обладающие способностью подхватывать чужие мысли и образы: бойкий ум сочетается у них с обширной памятью; они как бы набиты фразами, блестящими выражениями, остротами и сентенциями, которые и пускают в ход с наибольшей для себя выгодой, вызывая при первом знакомстве восторг собеседника. Мы только удивляемся, почему они, способные придумать или выразить такие полезные истины, столь неумело применяют последние и почему их суждениям всегда чего-то недостает. Эти люди сведущи во всех науках и подчас рассуждают об искусстве с большей уверенностью, нежели самые известные художники; они физики, они геометры и уж во всяком случае могут изложить вам любую точку зрения на любой предмет; у них один только недостаток — сами они не в силах додуматься до того, о чем говорят. Бывают другие — те судят правильно, но медленно; им можно предложить самый простой вопрос, и они не поймут, о чем идет речь; это изумляет всех, в том числе их самих: они полагают, будто им свойственна сообразительность, а они всего лишь наделены здравым смыслом.
ЕЩЕ ОДИН СОВЕТ МОЛОДОМУ ЧЕЛОВЕКУ.[115] СПОСОБНОСТИ ДОЛЖНЫ СООТВЕТСТВОВАТЬ РОДУ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
Способности, дорогой друг, должны соответствовать роду деятельности; в противном случае его надо менять. Вы родились дворянином, и вот вы военный, хотя болезненны, нетерпеливы, непредприимчивы, ненаблюдательны, то есть лишены качеств, необходимых при подобном ремесле. Вы родились в судейской семье, и вот вы адвокат, хотя не отличаетесь красноречием, не разбираетесь в людях и не склонны к изучению законов. То же — в любом роде деятельности. Если у нас притом есть способности, пусть к иным занятиям, мы не понимаем, почему нам не удается пробить себе дорогу, называем свое ремесло неблагодарным и проникаемся отвращением к нему. Человеку вашего возраста, обуреваемому страстями и не любящему мелочничать, скучны низшие должности, через которые надлежит пройти каждому, кто не рожден под звездой протекции; ему противны пустые, но хлопотные обязанности, которые неизбежны на службе; он не хочет учиться даже тому, что есть значительного в его профессии, ибо видит, как огромна дистанция между теорией и ее претворением в жизнь, и предпочитает сухой науке более приятные и широкие познания. Тем самым он дает право власть имущим обходить его производством, как обходит он сам свой служебный долг. Одним словом, не следует быть к себе слишком снисходительным: военных наград достойны лишь те, у кого есть военное дарование, а люди, не желая это понимать, считают несправедливыми министров и генералов, на которых и перекладывают собственную вину. Если ваше ремесло вам не по плечу, выберите такое, которое позволит вам до конца выполнить свой долг.
КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
О НЕКОТОРЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ Г-НА ДЕ ВОЛЬТЕРА
Полагаю, что, поговорив о Руссо и крупнейших поэтах минувшего столетия, уместно будет сказать несколько слов о человеке, который делает честь нашему веку и не уступает ни в даровании, ни в известности никому из предшественников, хотя слава его, отчетливей предстающая нашим взорам, навлекает на него более злобные нападки зависти. Критический разбор всех его произведений не мое, разумеется, дело: оно непосильно для моих скудных познаний, слишком выходит за их пределы, и браться мне за него не подобает хотя бы уже потому, что бесчисленное множество куда более просвещенных людей давно сказали об этом писателе все необходимое. Итак, я обойду здесь молчанием «Генриаду»,[116] которая, несмотря на все ей приписываемые и даже подлинные недостатки, остается бесспорно величайшим творением века и единственной нашей национальной поэмой в подобном роде. Немногое скажу я и про его трагедии: любая из них ставится самое меньшее раз в год, и каждый, кто наделен хотя бы намеком на хороший вкус, без меня заметит самобытность автора, обилие больших мыслей и украшающих эти мысли великолепных поэтических подробностей, а также силу, с какой живописуются страсти в этих пиесах, богатых блестящими и смелыми речениями.
Я не стану привлекать внимание читателя ни к «Магомету»,[117] этому величественному образцу трагедии ужасов, возможности которой, как считалось, были до конца исчерпаны создателем «Электры».[118] Я не упомяну ни о нежности, разлитой по всей «Заире», ни о драматизме образа Ирода, ни о небывалой и благородной новизне «Альзиры»,[119] ни о цветах красноречия, рассыпанных в «Смерти Цезаря», ни, наконец, о стольких других разнообразных пиесах, вызывающих восторг перед гением и плодовитостью их создателя. Но поскольку мне представляется, что трагедия «Меропа»[120] еще более трогательна, естественна и лучше написана, нежели остальные, я без колебаний и отдам ей предпочтение. Меня восхищают в ней величественные характеры, правдивость, отличающая чувства и словесное выражение их; возвышенная простота роли Эгиста,[121] единственного в своем роде характера на нашем театре; неистовость Меропы и ее прерывистая речь, пламенная и полная то гнева, то высокомерия. Я не могу сохранять спокойствие на представлениях пиесы, которая вызывает столь сильное волнение, и невозмутимо взвешивать, не нарушены ли в ней правила и строго ли соблюдено правдоподобие; с самого начала она берет меня за сердце и до самой развязки не дает перевести дух. Одним словом, если и найдется человек, который дерзнет утверждать, будто действие в этой трагедии построено не совсем правильно, а г-н де Вольтер вообще не слишком удачлив в замыслах своих пиес и сценическом их воплощении, я, не входя в суть вопроса, требующего чрезмерно долгого обсуждения, отвечу одно: тот же недостаток, который находят у г-на де Вольтера, вменялся — и справедливо — в вину множеству превосходных драматических произведений, однако нисколько им не повредил. Да, Мольеру редко удаются развязки, а его «Мизантроп», шедевр в этом роде словесности, представляет собой комедию, где нет действия, и все же он вызывает восхищение, вопреки, а нередко и благодаря вышеназванным недостаткам, — это привилегия людей, подобных Мольеру и г-ну де Вольтеру.
Вернемся к «Меропе». В ней меня восхищает и другое: действующие лица там всегда говорят то, что надобно сказать, они величавы, но чужды аффектации. Чтобы убедиться в этом, довольно заглянуть во второе явление второго действия, которое я и позволю себе привести здесь, хотя не так уж трудно выбрать пассаж еще более прекрасный.
Последняя фраза Меропы естественна и возвышенна: любая мать в подобной беде испытывала бы совсем другие опасения, Меропа тем не менее искренна в своих переживаниях. Вот как сентенции обретают в трагедии подлинную глубину, и вот как следует вводить их в нее! Именно такое умение облекать страсть в простые слова характерно для больших поэтов; именно в нем, на мой взгляд, величие Расина, и именно к нему перестали стремиться многочисленные преемники последнего, то ли потому, что оно было им не свойственно, то ли потому, что им легче довольствоваться напыщенными тирадами, преувеличивая естественные душевные движения. Сегодня драматург мнит, будто действительно лепит образ, вкладывая в уста действующих лиц то, что, по его мнению, о них должны думать, хотя это как раз то, о чем им следовало бы молчать: удрученная мать сообщает, как она удручена; герой уведомляет, что он герой. Необходимо же, чтобы все это понимала публика, а сами они говорили о себе по возможности редко, но они чаще всего поступают наоборот. Великий Корнель был несвободен от указанного недостатка, и это портит все его образы, ибо, думается мне, характер действующего лица определяется не отдельными смелыми, сильными, возвышенными чертами, но всей совокупностью этих черт в сочетании с высказываниями, пусть даже самыми короткими. Внимая герою, который носится со своим тщеславием, вечно выставляясь на показ и смешивая низкое с высоким, я восхищаюсь меткими наблюдениями талантливого автора, но испытываю презрение к его герою, характер которого не удался. Красноречивый Расин, хоть его и упрекают в неумении создавать характеры, был единственным писателем своей эпохи, у которого вообще есть характеры, а люди, восторгающиеся разнообразием великого Корнеля, выказывают, по-моему, излишнюю терпимость, прощая однообразную хвастливость его героев и окостенелость воспеваемых им добродетелей.
Вот почему, критикуя образы Ипполита, Баязида, Кифареса, Британика, г-н де Вольтер не затрагивает, насколько мне известно, Гофолию, Иодая, Акомата, Агриппину, Нерона, Бурра, Митридата и т. д. Но поскольку это вынуждает меня коснуться «Храма Вкуса»,[122] я с удовольствием воспользуюсь случаем упомянуть, что глубоко чту содержащиеся в этом произведении приговоры. Правда, я делаю исключение для отзыва о Боссюэ, «единственном красноречивом писателе, среди столь многих его собратий, бывших всего лишь изящными»,[123] поскольку г-н де Вольтер сам слишком искушен в красноречии, чтобы усмотреть только такое малое достоинство, как изящество, в творениях Паскаля, которому нет равного на земле в умении обнаруживать прекрасное в истинном и сообщать небывалую силу своим рассуждениям. Я беру на себя смелость восстать на авторитет г-на де Вольтера и в защиту добродетельного автора «Телемака»,[124] который был воистину рожден учить государей гуманности, человека, чьи кроткие и убедительные слова проникают в сердце, а рисуемые им благородные и правдивые картины, равно как трогательная чистота слога, без труда искупают чрезмерно частые поэтические общие места и несколько декламаторский тон. Но чем бы ни было продиктовано подчеркнутое пристрастие г-на де Вольтера к Боссюэ, в полной мере, кстати, разделяемое и мною, ибо он безусловно остается самым блестящим из ораторов, я должен сказать, что все остальное в «Храме Вкуса» поразило меня меткостью суждений, живостью, разнообразием и изысканностью слога, и я не могу понять, почему о столь веселом произведении, являющем собой образец приятности, судят с такой суровостью.[125]