Пытаться изменить нравы и обычаи, укоренившиеся в большом государстве, значит до некоторой степени посягать на права всевышнего; тем не менее некоторым людям это удается.
Насилием добродетель не насадить.
Человеколюбие — вот первейшая из добродетелей.
Добродетели не под силу осчастливить дурных людей.
Если воцарение мира ставит предел развитию талантов и расслабляет волю народа, такой мир нельзя считать благотворным ни для нравственности, ни для политики.
Любовный порыв — первый творец рода человеческого.
Нет искуса тяжелее для целомудрия, нежели одиночество.
Одиночество необходимо разуму, как воздержанность в еде — телу, и точно так же гибельно, если оно слишком долго длится.
Камень преткновения для посредственностей — это их старания подражать имущим; нет фата нестерпимее, нежели остряк, который пыжится прослыть светским человеком.
Даже у молодой женщины меньше поклонников, чем у богача, который славится хорошим столом.
Хорошая кухня — вот что крепче всего связывает между собой людей «хорошего тона».
Хороший стол исцеляет раны, нанесенные картами и любовью, и примиряет людей друг с другом перед тем, как они отходят ко сну.
Карты, богомольство, светская болтовня — вот прибежища женщин не первой молодости.
Олухи останавливаются перед умным человеком, точно перед статуей Бернини,[158] а уходя, награждают его дурацкой похвалой.
Преимущества, которыми одаривает ум и даже сердце, не менее хрупки, чем дары Фортуны.
Люди идут и по пути успеха, и по пути добродетели, пока достанет сил, а постигнет неудача — находят утешение в разуме и все в той же добродетели.
Почти любое несчастье можно преодолеть: отчаянье обманывает чаще, нежели надежда.
Для человека, твердого духом, который всегда хранит мужество, единоборствуя с сильнейшим гнетом обстоятельств, — для такого человека почти не существует безвыходного положения.
Мы нередко хвалим людей за их слабость и осуждаем за их силу.
Никак нельзя считать пороком способность иных людей сознавать собственную силу.