– Ну или это просто мы сами оттачиваем мастерство, – говорит Зайка. – Да и вообще совершенствуемся.
– А мне нравится, когда у них хвосты. Это сексуально. Давайте сделаем одного с хвостом? Пожалуйста! О-ох, а можно и с мордой! Надо сделать еще одного Поломанного. В смысле Чернового. Устроить вечеринку Черновых! Мы уже сто лет такого не делали.
Зайка корчит в ответ рожицу.
Мы произносим это со смехом, потому что это чистая правда. Она така-ая забавная! Мы смеемся, смеемся и смеемся, пока к нам не подходит официант и не спрашивает, почему мы смеемся и все ли у нас в порядке? У него такой встревоженный голос, что нам становится еще смешнее! Ему от нашего смеха становится не по себе, потому что он не понимает, в чем дело, он не в теме, хотя, наверное, и хотел бы, это видно по его растерянному, ищущему лицу, которое смешит нас еще больше. Мы уже не смеемся, а хохочем вовсю, хватаемся за свои подтянутые животики, вот-вот задохнемся! Умрем от смеха прямо над мини-чурросами!
О боже, как смешно! О боже, боже, боже! Мы, наверное, уже тысячу калорий сожгли, смеясь над тем, какая забавная наша зайка. Зайка-смешнюля.
Ой, а вот и голод вернулся. Голод… по «Пинкберри»!
О боже, как же сильно зайка любит «Пинкберри»! Так сильно, та-ак сильно, та-а-ак, блин, сильно! Господи! И мы так счастливы, что хочется прыгать, скакать, хочется пуститься в пляс!
И стоит этому вопросу прозвучать, нас пронзает боль. Мы вспоминаем… крышу. Женские руки в кружевных черных перчатках. Глаза – один карий, другой голубой, как у того певца. Он крутой[48].
И мы танцуем по дороге до торгового центра. Иногда только в душе, иногда по тротуару, иногда и так и так. Нам по пути встречается немало забавного, и мы снова смеемся. Да и красивого тоже! Мы не можем сдержаться, умиляемся и хлопаем в ладоши. В мире так много прекрасного!
Мы идем, припеваючи, по склону холма. Все башенки и колокольни Уоррена отсюда видны как на ладони и мерцают, как в сказке, мир здесь кажется душистым, прямо как те корсажи, что мы надеваем на выпускные по четвергам. Но когда мы спускаемся с холма в центр города, краски тускнеют и мир становится пугающим. Здесь даже воздух другой. Влажный. И дурно пахнет. Небо не розовое, оно цвета сырого мяса и напоминает о том, что происходит в ванной, когда мы заносим топор над неудачными Черновиками.
Места, мимо которых мы проходим, страшные. Но иначе до «Пинкберри» не дойти, приходится пройти весь этот ужас, и мы проходим очень быстро, а про себя шепчем «Пинкберри, Пинкберри, Пинкберри». Здесь нет ничего милашного, в духе Пинки Пай, или прекрасно-пугающего, в духе молодого Марлона Брандо. Мы жмемся друг к дружке, проходя мимо страшных тату-салонов и витрин заброшенных магазинов. Мимо старушки с татуировкой паука на шее, о которой, конечно же, вспомним в одном из наших рассказов на следующей неделе. Она ждет автобуса, и мы сразу представляем себе, какой он грязный и страшный и что поедет она на нем в дом, где, уж конечно, всюду валяется мусор и бегают еноты. Она усядется в этом царстве грязи и будет есть мерзкую склизкую еду прямо из банки.
Вот тогда-то мы и почувствовали ее. Нет, точнее, учуяли. Сначала мы ее учуяли.
Мокрая трава. Дерево.
Мы уже почти спустились с холма, как вдруг чья-то рука в сетчатой перчатке закрывает нам рот и незаметно утаскивает прочь, в переулок между витринами заброшенных магазинов.