Братья Карамазовы. Продолжерсия

22
18
20
22
24
26
28
30

Грушенька снова прорвалась, но и на этот раз не на свободу. Впрочем, она на секунду даже замерла от удивления и ожидания нового прилива страха в этом необычном месте. Она оказалась в той самой комнатке-келии, где совсем недавно наяву коротала время вместе с чудесно исцеленной Лукьяшей и ее матерью. Это она самая чуть вытянутая комнатка с двумя кроватями по бокам большого, завершающегося полукруглой аркой монастырского окна. Только на этот раз она оказалась не одна, – на кровати, где раньше размещалась мамаша Маруся со своей дочкой, лежала и плакала, свернувшись калачиком Лизка. Это было так неожиданно и дико, что на мгновение Грушенька забыла и о своих страхах. Никогда она раньше не видела Лизку в таком положении и состоянии – вот так безнадежно сжавшись полукругом и столь безнадежно плачущей. Даже когда она плакала у нее дома, это был совсем не тот плач. В том была еще какая-то надежда, а здесь – просто начисто раздавливающее безнадежие. Она была в том самом платье «с воланами», в котором приходила в монастырь вместе с Lise на «бесогон» к отцу Ферапонту. Но времени осмыслить ситуацию и на этот раз не оказалось. За дверью опять послышались стуки и возня, и даже какое-то рычание. Уже не страх, а ужасающее отчаяние стало захватывать Грушеньку. Она заметалась на узком пространстве между дверью и кроватями, не решаясь приблизиться к Лизке. Та же услыхав рычание за дверью, подскочила на кровати и в ужасе стала вжиматься за подушку в угол комнатки. От страха она даже прекратила плакать и только выпученные распахнутые глаза выдавали ее ужас.

Дверь даже не с шумом, а с каким-то странным хрустом распахивается, и в келию врывается на этот раз отец Ферапонт. Тоже голый, но со своим огромным ореховым посохом. Грушенька словно предчувствовала, что это будет именно Ферапонт, поэтому даже и не особо удивилась новому обороту своего кошмара. Захваченная ужасом отчаяния, она только привычно бросилась к окну. Она уже забыла и о Лизке, и только непреодолимое отчаянное желание вырваться тем же способом и из этой ловушки вновь придало ей сил. Однако не успела она подбежать к окну, как оно вдруг странно потемнело, как будто за ним мгновенно упала глубокая ночь. Но это не остановило Грушеньку – она, едва обратив на это внимание, уже готова была вскочить на подоконник, чтобы по примеру всех предыдущих случаев, ринуться в окно и прорваться вон, как вдруг остановилась как вкопанная. Она увидела, как с той стороны к стеклу приникли оба ее предыдущих преследователя – Муссялович и «Христофорыч». Причем, не просто приникли, а что называется – влипли, расплющив себе носы, с завистливым злорадством и вожделением наблюдающие за тем, что происходит внутри.

Грушенька отшатнулась от окна и поняла, что деваться ей больше некуда. В углу уже не плакала, а визжала от ужаса сучащая ногами по кровати Лизка.

– Дай красу твою, шишига!.. Пор-р-ву!.. – вопил отец Ферапонт, приближаясь все ближе. Его сдерживал только его собственный посох, почему-то начавший проявлять свою собственную волю и в руках монаха став поперек комнаты. Когда отец Ферапонт попытался проскочить под ним, он тоже опустился вниз, а когда тот рванулся вбок, стал поперек. Но удержать порыв вожделеющего отца Ферапонта не удавалось и ему, и тот неумолимо приближался к Грушеньке. Ее захватило неумолимое отчаяние. Да такое, что силы стали оставлять ее, как это часто бывает в сонных кошмарах, когда ноги становятся ватными, а воля к сопротивлению оказывается сломленной всеми надвигающимися ужасами. Но неожиданно она услышала где-то над собой какой-то тонкий смех. Не веря сама себе, она подняла голову и вдруг увидела, что прямо над своей кроватью (кроватью, напротив Лизки) в невысоком потолке над ней образовалось как бы некоторое отверстие. А оттуда выглядывала личиком и смеялась Лукьяша… Смеялась и протягивала ей… луковку. Да-да, именно луковку. Небольшую, но отменно белую, постепенно переходящую в зеленый цвет в выросте, за который Лукьяша и держала эту самую луковку. Безумная надежда спасения охватила Грушеньку. Почти не отдавая себе отчета в действиях, она бросилась на кровать и оттуда уже что было сил оттолкнулась и обеими руками ухватилась за луковку. И в самый раз – едва смогла достать. Странно, что Лукьяшу словно бы совсем не смутила резко увеличившаяся тяжесть луковки вместе с повисшей на ней Грушенькой. Она еще раз рассмеялась своим тихим, почти бесшумным, но каким-то мелодичным смехом и легко потянула Грушеньку вверх. Причем, Грушеньке показалось, что вместе с нею стал подниматься и потолок. Она вся трепетала от опасности и неожиданно пришедшей к ней возможности спасения, слыша внизу беснования и крики отца Ферапонта. Но в этот самый момент, когда ей казалось, что она уже спасена, вдруг почувствовала, как кто-то снизу сначала схватил ее за платье, а потом и за ногу. Холодея от ужаса и судорожно вцепившись в луковку, она взглянула вниз и увидела, что ее ухватила снизу Лизка и отчаянно пытается удержаться, руками вцепившись в ее платье и ногу. Грушеньке показалось, что от этой увеличивавшейся тяжести она стала опускаться вместе с луковкой вниз, да и держаться за луковку стало значительно труднее. К ее вящему ужасу она увидела, что внизу под Лизкой уже находятся все три ее преследователя – Муссялович, Христофорыч и отец Ферапонт. Каждый из них орал свое, но все трое прыгали, пытаясь достать поднявшуюся над ними Лизку и даже громоздились друг на друга, пытаясь ее все-таки ухватить. А тут еще луковица, похоже не выдержав тяжести стала трескаться и рваться у основания зеленого выроста.

Новая волна отчаяния захватила Грушеньку. Чувствуя, как Лизка пытается удержаться на ней и даже подняться выше, она отчаянно задрыгала ногами, пытаясь сбросить непрошенную наперсницу. Снизу сразу же раздался тонкий Лизкин вой, а когда ноги Грушеньки попадали по ней, вой на секунду сменялся мокрым всхлипом. Грушеньке наконец удалось освободить от Лизки ногу – та теперь держалась только за ее платье и потому появилась возможность бить ее обеими ногами. Грушенька обрушила на бедную Лизку целый град ударов, с каждым из которых вой становился все тише, а всхлипы все громче. Грушенька собрала все свои силы и лягнула Лизку сразу двумя ногами. Удар пришелся во что-то мягкое, после чего снизу раздался особенно громкий мокрый всхлип, следом крик – и Лизка отвалилась. Но Грушеньке почему-то не стало легче. Напротив руки ее словно налились свинцом, а сама луковка стала разрываться и растрескиваться в ее судорожно сжатых, скрюченных от страшного напряжения пальцах. Отчаянно взглянув наверх, она вдруг увидела в проеме потолка уже не смеющуюся Лукьяшу, а огромную да еще и отвратительно улыбающуюся кошачью морду. В это время и луковка в руках Грушеньки окончательно лопнула и она полетела вниз, на свою кровать, где на нее сразу набросились преследователи.

– Крулева-а-а ма-а-я-я!..

– Неупустительно-о-о!..

И последнее, что услышала Грушенька, уже чувствуя впивающиеся в нее со всех сторон руки:

– Красу дай!.. Пор-р-рву-у!..

И Грушенька просыпается. И все бы может быть обошлось, если бы Грушенька не обнаружила себя на той самой кровати, куда сорвалась и во сне. Это было что-то невообразимое и главное нестерпимо непереносимое. Ведь Грушенька помнила, что засыпала она не здесь, а в кельи у отца Паисия. Ей, на какой миг показалось, что сон на самом деле продолжается, что она не проснулась, а просто попала в очередную фазу своего бесконечного кошмара, тем более что в ее ушах продолжало звенеть это «Красу дай!.. Порву!..» Все смешалось у нее в голове: Митя, луковка, отец Зосима, Лизка, Муссялович, Ферапонт… Может быть, это было и мгновенное помешательство, вызванное всеми ужасами пережитыми ею во сне и наяву, но Грушенька вдруг, вскочив на кровати, прямо через ее спинку бросилась к окну, да так и бросилась через него наружу. Именно так – в отчаянном порыве, разбивая стекла и ломая оконную раму. Именно тогда ее отчаянный крик, вырвавшись из келии долетел даже до процессии с ракой, заставив в новом болезненном предчувствии сжаться Митю.

Она не смогла, как во сне, пробиться наружу сквозь двойную раму, но стекла разбила в обеих рамах и жестоко порезавшись об осколки. Мало того, то ли уже в истерическом припадке и совсем потеряв рассудок, то ли все-таки сознательно, Грушенька еще несколько раз ударилась грудью и лицом по острым обрезкам стекла, оставшихся в нижних частях рамы, обагривая их кровью и окончательно располосовывая себе платье и кожу. И уже изрезанными руками, схвативши осколки стекла, еще несколько раз хлестанула себя по груди и шее.

VI

и снова перхотин. вершина карьеры

Петра Ильича мы оставили, когда он отнес потерявшую сознание Грушеньку в келию отца Паисия. После этого он сразу же вернулся на «место преступления», сразу ощутил себя «в деле» и на правах помощника прокурора произвел его первоначальный осмотр. Заниматься всеми служебными формальностями, как то понятыми, поиском свидетелей, записью протокола и т.п. в виду прибытия государя времени не было, поэтому Петр Ильич отложил все «на потом», а пока с большой предосторожностью, чтобы не упустить никаких «самоуничтожающихся улик» все самостоятельно и очень внимательно осмотрел. Опытным глазом судебного следователя по виду свернувшейся крови на теле Лизки он понял, что она была убита не далее как 4-5 часов назад. Окончательная смерть, по-видимому, наступила от удушения, хотя раны и ссадины на лице и теле свидетельствовали, что ее еще и предварительно терзали. У него не осталось сомнений и в том, что она была еще и изнасилована, да еще и зверски, хотя последнее слово здесь должна была сказать медицинская экспертиза.

Следом так же осторожно и не прикасаясь к телу он осмотрел и труп отца Ферапонта. Следы крови на пальцах, под ногтями, да и кое-где на черном подряснике неопровержимо свидетельствовали, что он и есть убийца Лизки. Собственное же самоубийство, по всей видимости, было совершено им сразу же после этого преступления. Орудиями здесь послужили массивный табурет, приставленный к стене и его собственный кожаный пояс, привязанный к вделанному в стену чугунному крюку для подвешивания лампад. Крюк этот, хотя и был массивным, но все же не настолько, чтобы спокойно выдержать человеческое тело, и потому заметно прогнулся вниз. Петр Ильич прикинул, как ляжет упавшее тело монаха в случае срыва крюка, нет – оно в любом случае не дотянется до Лизки – это было важно для сохранения прямой улики, чтобы тело отца Ферапонта не выпачкалось в крови Лизки уже после своего падения. Закончив осмотр, Петр Ильич осторожно закрыл дверь, запечатал ее с помощью нитки и двух пятен воску и по уговору с отцом Паисием и отцом Иосифом приставил ко входу одного монаха. Ничто не должно было показывать на совершившуюся здесь трагедию.

Государь прибывал – выйти из монастыря уже не было никакой возможности, и хотя Петр Ильич весь уже горел продолжением следственных действий, он вынужден был задержаться и отложить все до убытия императорской особы. А отец Иосиф еще и провел его на литургию, совершившуюся сразу же по перенесении мощей в Троицком храме. Там Перхотин стал свидетелем еще одного эксцесса. Когда после причастного канона и «Отче наш» царские врата в алтарь закрылись, занавес над ними задвинулся и стала опускаться массивная лампадка, она зацепилась за фигурный выступ неплотно закрывшейся двери. Лампадка сначала накренилась, фитилек, сбившись на сторону, с шипением потух, затем масло из нее пролилось, а потом и стеклянная чашечка, в которой это масло содержалось, выпала из бронзового держателя и разбилась с довольно громким рассыпчатым звоном. Два монашествующих диакона тут же бросились ликвидировать последствия, но впечатление все равно осталось подпорченным. И хотя вышедший следом владыка Зиновий в своей поздравительной проповеди попробовал загладить этот эксцесс, сказав, что «у нас сейчас от велией сей радости и лампадки бьются на счастье», лучше бы уж и не говорил – всем в присутствии государя-императора стало только еще более неловко.

Перхотину, конечно, не терпелось приступить к следствию, поэтому он поспешил при первой возможности встроиться в толпу, сопровождающую покидающего монастырь государя-императора. Но на выходе из монастыря его закружила людская турбулентность. Слишком много народу хотело увидеть государя, к тому же еще и прошел нелепый слух, что он будет раздавать простым людям деньги, поэтому вся народная масса, скопившаяся у монастыря, хлынула поближе. Одному из этих потоков удалось даже на время прорвать оцепление, и именно в него и попал Перхотин, увлеченный неудержимым людским течением. Жандармам удалось быстро пресечь место прорыва и вытеснить прорвавшихся за вторую линию оцепления, но толпа по инерции продолжала двигаться за линией полицейских и военных, даже на какое-то время обогнав царскую свиту. Петр Ильич, рискуя быть раздавленным в случае сопротивления, вынужден был подчиниться движению толпы, ища тем не менее первую же возможность из нее выбраться. Но это было сложно, так как с другой стороны запруженное народом пространство ограничивала монастырская стена. В один из моментов недалеко от себя он увидел Марусю, мать Лукьяши (Петр Ильич видел ее и в храме на литургии.). Она, видимо, привлеченная слухами о раздаче денег, с горящими глазами рвалась в толпе поближе к государю.

Наконец, монастырская стена ушла вправо, пространство стало свободнее, можно было попытаться выбраться из напирающей толпы. Петр Ильич уже сделал движение назад, как вдруг что-то задержало его. Он сначала и сам не понял, что. Что-то словно пришедшее снаружи, но получившее немедленный отклик в его душе. Пока бессознательный, но Петр Ильич знал, что стоит ему немного сосредоточиться, как он поймет источник своих интуитивных побуждений. Так было всегда – он не обманулся и на этот раз. Сейчас его внимание привлек какой-то странный звук. Звук, похожий на хруст и одновременно шелест, который по временам раздавался недалеко от него и откуда-то снизу. Звук, который наконец квалифицировался Перхотиным как скрип, почему-то был ему знаком. Но почему – Петр Ильич пока понять не мог. Тогда он сначала сосредоточился на поиске источника этого звука. Вскоре он определил, что скрип этот доносится от одного из рвущихся вперед соседей по толпе, соседа, которого отделяла от Петра Ильича массивная фигура потного мещанина в красной рубахе навыпуск. Этот мещанин тоже рвался вперед, обливаясь потом, при этом еще и глупо орал:

– Государю!.. Государю слава!.. Государю-батюшке слава!..

И своими криками мешал Перхотину окончательно определиться с источником звука, да еще и закрывал собой обзор направо. Справа и слева тоже орали здравицы и славословия, так что шум вокруг стоял едва терпимый. Наконец государева свита поравнялась и подошла прямо к месту, где стоял Перхотин. Видимо, привлеченный криками мещанина, государь слегка задержался и даже сказал что-то придворному (тому же веселому адьютантику), указывая пальцем на орущего. Тот в припадке бешеного воодушевления дернулся вперед, и Петру Ильичу на мгновение открылся его сосед справа и стал ясен источник встревожившего его непонятно почему звука. Справа был еще один человек, еще совсем молодой мужчина, тоже по виду мещанин, хотя рассмотреть его Перхотину не удалось, так как он тоже сильно подался вперед. Но главное – это его хрустящие сапоги. Это они издавали звуки, которые долетели до ушей Петра Ильича и получили в его душе немедленный отклик. Кажется, это произошло одновременно или почти одновременно, во всяком случае Перхотину так показалось, – он «узнал» этот звук и в то же самое время увидел, как «мужичок» вынул револьвер и направил его в сторону государя. Да, это был Муссялович, Тот, кто стрелял, а потом сбежал от Перхотина во дворе Грушеньки. И от него исходил тот же самый звук его немилосердно хрустящих сапог.