Это Матуев подошел под березу и обратился к Ивану. Он как-то подозрительно оглядел фигуры Ивана и Прокопьича и добавил:
– Докладываю. Пуля прошла над головой, пробила колпак и вошла в столб. А щепка от столба пробила кожу на голове на макушке… Но рана не опасная. Я послал за фершелем. (Вообще Матуев говорил по-русски очень правильно, даже слишком правильно, так как говорят не прирожденные русские, а тут осрамился со своим «фершелем».)
Иван все продолжал держать револьвер у виска, почесываясь о него головой плавными вертикальными движениями, как будто кивал Матуеву на его слова. Потом перевел оживившийся взгляд на Прокопьича.
– На, Прокопьич, убей ворону последним выстрелом.
И передал тому револьвер. Тот благоговейно взял револьвер, потом, поджав губы, словно выполнял какое-то священнодействие, поднял револьвер вверх, прицелился и выстрелил. Сверху ринулась и упала вниз, обдав всех новым каскадом инея, довольно внушительная и вся истерзанная предыдущими выстрелами ветка.
– Ай да, Прокопьич, вот кто есть лучший стрелок из царских слуг. Убил-таки ворону. Дай-ка мне револьвер.
Прокопьич благоговейно подал, словно еще завороженный всем происходящим до этого. Иван, чуть развернувшись в сторонку, прокрутил барабан, переложил зачем-то револьвер из руки в руку и подал его обратно фельдфебелю.
– Возьми себе на память орудие. Гордиться будешь… Ворону заколдованную убил.
И тут же, словно бы разом забыв о Прокопьиче, с воодушевлением обратился уже к Матуеву:
– Ну идем к нашему недорасстрелянному.
Когда они подошли к столбу, Алеша уже пришел в себя. Его залитое кровью лицо еще носило печать бессознательности – он словно пытался понять, где он и что с ним. На голове у него белела какая-то тряпка. Это Матуев, видимо, позаботился о том, чтобы временно до прихода врача залепить рану. Иван остановился в метре от Алеши, пожирая его глазами, словно даже не веря в то, что тот действительно живой. Сзади раздался хрипящий гневом голос Прокопьича:
– Кушаков, сукино сотродье, сюда!..
От цепи по-прежнему стоящих на месте солдат отделилась тщедушная фигура Кушакова. Он пригнувшись и виляя задом, как запуганная собачка подбежал к разъяренному фельдфебелю, держа ружье двумя руками перед собой, как бы прикрываясь им. Впрочем, ему это не помогло: Прокопьич одной рукой отбросил ружье в снег, а другой тут же сшиб несчастного Кушакова на землю.
– Гаденыш!.. Откелева у тебя патрон боевый?.. Гаденыш!..
Он за шкирку поднял Кушакова на ноги только для того, чтобы новым ударом отправить его на землю.
– Стрелюка хренова!…
И новые удары раз за разом сыпались на Кушакова, сбивая его с ног, как и раз за разом Прокопьич поднимал его обратно. Впрочем, делать это становилось все труднее, так как с каждым ударом Кушаков все более походил на разбалансированное желе в форме и образе человеческого тела, что едва держалось на ногах и стремилось тут же упасть на землю и прикрыться руками. При этом он еще стал тонко и опять же почти по-собачьи скулить. Что, впрочем, только заводило вошедшего в раж фельдфебеля. В очередной раз он поднял двумя руками скулящего Кушакова, чуть не оторвав его от земли:
– Да я придушу, да я пострелю тебя, гаденыш!…
Иван, ужасно коробившийся от этих «гаденышей», которые, он чувствовал, были переняты Прокопьичем у него, и в то же время с каким-то глумливо-оживленным злорадством наблюдающий за экзекуцией, вдруг быстро отреагировал на последнюю реплику:
– Прокопьич, ворона!..