Тот, едва ли осмыслив сказанное, но как-то замерев на секунду, сунулся одной рукой в карман шинели, достал оттуда подаренный Иваном револьвер и приставил снизу к челюсти уже едва ли что соображавшего и переставшего даже выть Кушакова. И стал поднимать его уже больше одной рукой и дулом револьвера, упершегося в горло. Кушаков захрипел, задыхаясь, и схватился обеими руками за револьвер – он не давал ему продохнуть.
– Гаденыш, да я тебя пристрелю!.. Да я тебя!..
И тут грянул выстрел. В первую секунду никто не понял откуда. Матуев даже оглянулся туда в сторону березы – не оттуда ли. Но в следующую секунду раздался вой уже самого Прокопьича. На него страшно было взглянуть. Его лицо было забрызгано кровью и еще кусочками чего-то коричневого. А тело Кушакова, выскользнув его рук и рухнув на землю, стало дрожать в последних предсмертных конвульсиях. Голова у него была разворочена снизу доверху. Сомнений не было – это выстрелил револьвер, который Прокопьич все еще держал в правой руке, левой утираясь и при этом только еще больше размазывая кровь по своему лицу и при этом продолжая выть, причем, все громче, переходя уже в какой-то звериный рев.
– Молчать!.. Молчать!.. – заорал на него Матуев.
Он подскочил и выхватил револьвер из руки Прокопьича и тут же как какую-то гадину отбросил его далеко в снег. Солдаты, стоявшие на своих местах, сгрудились в одну кучу, с ужасом наблюдая за всем происходящим у расстрельного столба. В это время из тюрьмы прибежал посланный за фельдшером солдат. Он весь тоже был взъерошенный и испуганный, хотя и кажется чем-то своим. Тяжело дыша и оторопело кося на труп Кушакова, он забормотал:
– Там эта… Эта… Зовут… Толстый покончился… С собой… Зовут.
V
еще одна смерть
Иван, оставив Матуева разбираться с Прокопьичем и трупом Кушакова, поспешил в тюрьму. Ему жутко хотелось смеяться. Ясно, что это было наваждение от расстроенных нервов и усиливавшейся болезни. Он даже резко оборвал солдата, увязавшегося было за ним, чтобы никто не стал свидетелем его отчаянного смеха, если с ним не удастся справиться. «Ах
Здесь я должен попросить прощения у читателей за одно мое повествовательное упущение и следовательно новое, хотя и по возможности очень краткое, отступление. Я как-то совсем упустил из виду одно задержание, которое Иван Федорович сделал в ходе расследования покушения Муссяловича на Ракитина. Когда он в этот же день по горячим следам опрашивал всех свидетелей покушения, одна торговка, по совместительству приходившая в Калгановский дом стирать белье, сказала, что видела, и даже не один раз «убивеца», то есть Муссяловича, у Калганова. Иван с нарядом полиции сам приехал к нему домой. Оставив полицейских у входа, ему сначала пришлось успокаивать смертельно напуганную Калгановскую жену. Сам Калганов повел себя довольно глупо. Он признал, что – да, имел отношения с Муссяловичем, что – да, он несколько раз был у него дома, но наотрез отказался объяснить природу этих отношений и встреч. Ивану ничего не оставалось, как «задержать» (ему пришлось объяснять бившейся в истерике жене, что он не «арестовывает», а «задерживает» до выяснения всех обстоятельств) строптивца.
Калганову была отведена вполне приличная камера, дадены письменные принадлежности, и сам Иван имел с ним несколько бесед, убеждая его открыть свои «опасные связи». Но тот ушел «в запор», причем с некоторым даже пафосом, от которого, Иван по опыту знал, не будет ничего хорошего. А в разговорах все время приводил довольно странные примеры «несгибаемого мужества» и «христианской стойкости». Так он рассказал случай, якобы произошедший с русскими эмигрантами в Америке, один из которых то ли сойдя с ума, то ли по какому-то внутреннему убеждению решил ходить в костюме Адама и Евы, то есть, попросту говоря, голым. Его товарищи признали за ним это право, но не то оказались местные американцы. Они несколько раз избивали его и уже полумертвого насильно одевали. Но строптивый русский, придя в себя, срывал все одежды и продолжал, по словам Калганова, «демонстрировать свои убеждения». Закончилось все глупо и трагически. Поймав в очередной раз этого «демонстратора», американцы вываляли его сначала в смоле, затем в перьях и затравили до смерти собаками.
Другой случай, рассказанный Калгановым, был уже из русской тюремной жизни и без всякого сомнения произошел на самом деле, так как Иван через Курсулова сам о нем слышал. Калганов назвал даже подлинную фамилию этого заключенного революционера, добившегося своей собственной казни, фактически осуществившим руками жандармов свое самоубийство. Его звали Ипполитом Никитичем Мышкиным, и содержался он в Шлиссельбургской крепости вместе другими отпетыми революционерами, терпя от ужасающего режима. (В тюрьму Шлиссельбурга даже гражданский персонал (врачи, санитары, истопники) подбирались по особым признакам, исключающим какие-либо признаки человечности.) Там он поссорился с другим заключенным по фамилии Минаков. С этим Минаковым никто из тюремных товарищей по несчастью не ладил тоже; похоже, у него действительно были признаки душевной болезни, выражавшейся в постоянной злобности и агрессивности. А в этот раз он ударил тюремного врача и как следствие был приговорен к смерти через повешение. Повесили его тут же – на тюремном дворе. Но когда выводили на казнь, он успел крикнуть в коридоре: «Прощайте, товарищи! Меня уводят убивать!» Однако ему никто, в том числе и Мышкин не ответил. Но остальные все-таки смогли пережить эту «несправедливость», а вот Мышкин себе так и не простил этого мелочного озлобления перед лицом «ужасной трагедии» своего товарища. Он все время повторял себе: «Как же это было невыносимо Минакову подниматься на виселицу с мыслью, что никто из его революционных товарищей не сказал ему в ответ на его последнее обращение свое последнее «прости». Как же это было подло с и с моей стороны! Моя мелкая обида заслонила мне героизм моего несчастного товарища!» И тогда на следующий день явившемуся смотрителю он плеснул в лицо содержимым тарелки. Расправа тоже наступила быстро. Сначала жандармы его немилосердно избили, а вскоре и казнили. На крышке стола впоследствии найдут надпись: «Сегодня, такого-то числа, я, Мышкин, казнен». А казнен был не повешением, а расстрелом. Его расстреляли у огромного штабеля дров, могилу сразу же разровняли и вновь заложили дровяными штабелями…
При этом, рассказывая все это (кстати, откуда от все это знал – не иначе, как от Муссяловича), Калганов все время говорил о христианской вере, о том, что такое поведение ей не противоречит, что и сам он противится «сотрудничеству со следствием» не от гордости или злонамеренности, а единственно из чувства «христианской справедливости и солидарности». Он даже настаивал, что и Христос, если бы увидел поведение современных революционеров (как будто Он мог его не видеть…), то его «одобрил и даже благословил».
Все это какими-то моментальными пятнами прокрутилось в голове у Ивана, когда он вошел в камеру Калганова. Она почти вся была залита кровью. Это было почти невероятно, но это было так – в крови была даже дверь с обратной стороны, кровать и письменный стол. Даже странно, что в человеческом теле может помещаться так много крови. Само большое тело Калганова лежало на полу, посредине камеры, вытянувшись от входа до оконной стены, да еще и со сложенными как у ухоженного покойника руками – на груди лодочками. Мало того, у него во рту еще поблескивал нагрудный крестик. Ивана сначала разозлило это пока неуместное и преждевременное «убранство» – он подумал, что это фельдшер еще до его появления позволил себе такие «вольности». Но оказалось, что нет – он сам застал тело именно таким. Оно тоже было все в крови, так что на нем не было сухого места. И все это представлялось зрению одним огромным багрово-красным разливом, так что, когда Иван закрывал глаза на внутреннем поле зрения вставало это большое красное пятно. Тюремный фельдшер, чтобы окончательно не извозюкать в крови свой халат, вынужден был подоткнуть его под ремень, сам он, безуспешно пытался расстегнуть слипшееся от крови пуговки на нагрудном белье Калганова. Оказывается, он так и умер – именно в такой «приготовленной» позе, то есть сам успел перед смертью выбрать место и лечь в «погребальную» позу. Через час стала ясной картина произошедшего.
Калганов зарезался обычным складным бритвенным лезвием, которое нашли недалеко от трупа на полу. Это была еще одна странность. Во время ареста Калганова, разумеется, осмотрели и дома, и при помещении в камеру, и ничего не нашли. Но ни у кого – и у Ивана в том числе – и в мыслях не было, что тот специально «подготовился» в возможному аресту, да еще при этом заготовив и спрятав тщательно и продуманно орудие самоубийства. Зарезался он в то время, когда происходила инсценировка расстрела Алеши, и сразу стало понятным, что эти факты находятся в прямой причинно-следственной связи. Но как он узнал о расстреле Алеши? Алеша, когда его выводили – мог закричать. Но по словам всех караульных он молчал. Иван сам расспрашивал каждого из дежуривших солдат и понял, что несмотря на весь их ужас и страх от возможной вины за недогляд, они не врут. Правда, с ними не было никого из офицеров: Матуев находился со взводом солдат, а фельдфебеля Прокопьича невозможно было нормально допросить. Тот никак не мог отойти от смерти Кушакова, твердя с отчаянным и непроходящим изумлением раз за разом: «Стрельнул? стрельнул!..», имея в виду, вероятно, выстреливший револьвер Ивана… Значит, кто-то мог сообщить Калганову о предстоящей казни? Это была загадка. Итак, глубоко полоснув себя по горлу бритвой и задев сонную артерию, Калганов стал ломиться в двери. Очевидно, он хотел отвлечь на себя внимание тюремного начальства и этим помешать приведению казни в исполнение. Возможно, он и кричал при этом. Хотя, при более тщательном осмотре фельдшер засомневался в этой возможности – слишком глубока была рана, надрезана была даже дыхательная трахея, да и хлещущая кровь несомненно мешала крику. Но шум-то все-таки был. Это тоже несомненно. Об этом говорила залитая почти до верху кровью дверь, на которой даже выше человеческого роста остались кровавые отпечатки ладоней и пальцев Калганова. Он бился в дверь и шумел как мог, пытаясь привлечь к себе внимание, но так и не смог этого сделать. И вскоре стало понятным почему. Трепещущие от страха караульные солдаты не стали долго запираться. Когда Алешу увели на казнь, они, зная об этом, тоже вышли из тюрьмы, чтобы посмотреть «хоть одним глазом». Разумеется, заперев за собою все двери и проходы и справедливо полагая, что уж за время их отсутствия никто из заключенных не сможет совершить побег. Отсутствовали они минут десять, но это минуты как раз и оказались роковыми для Калганова. Можно себе представить его отчаяние. Наверно, кроме желания помочь Алексею Федоровичу в глубине души он все-таки надеялся, что еще можно помочь ему самому – спасти его от смерти. А тут и Алеше не помог, и себя погубил. Отчаяние это видно было по кровавым следам метаний, которые Калганов оставил везде в камере. Он даже вскакивал на стол и пытался достать до маленького решетчатого окошка – следы крови были и там. Но самое отчаянное свидетельство осталось на столе. Там рядом с чернильницей были залитые кровью листы бумаги, что были оставлены ему Иваном для «правдивых и полных показаний». Видимо, уже потеряв всякую надежду на спасение и чувствуя признаки приближающегося конца, он оставил запись:
Дальше шло что-то написанное уже чернилами с кровью и настолько заляпанное и залитое кровавыми потеками, что прочитать было невозможно. Только в самом конце Иван все-таки смог разобрать:
Однако фантасмагории на этом еще не закончились. Когда фельдшеру удалось наконец, разоблачить грудь Калганова от пропитанной кровью сорочки в ее внутреннем кармане было обнаружено письмо. Это было письмо от Катерины Ивановны и адресовано оно было Ивану. Можно было только догадываться и строить предположения о том, как оно попало к Калганову. Скорее всего от того же Муссяловича. Очевидно, был какая-то договоренность у них о том, как и при каких обстоятельствах он должен будет передать это письмо Ивану. И Иван понял это, когда читал само письмо: оно предполагало удавшееся покушение на Ракитина с его смертью и при этом безнаказанность Муссяловича. Но ни того, ни другого не удалось. Ракитин остался, хотя и тяжело раненым, но живым, а вот Муссяловича уже не было на этом свете. Правда, Калганов об этом не знал. Но письмо было написано именно с такими предположениями. Сейчас ниже будет приведен его полный текст. Только одна маленькая, но очень символическая подробность – оно тоже во многих местах было пропитано калгановской кровью.
VI
И еще один «привет из прошлого»