– Это, Коча, как бы тебе всегда говорили: в кувшине сливки, да сливки… И ты бы верил, что это сливки. А оно и выглядит как сливки – белое. А это, Коча, не сливки, а извести намешали в воду…
– Или вот талдычат, что тело и кровь Христа – а это просто хлеб и вино… – подхватил Максенин. – И ведь верят все в эту дурыстику. Насколько же тупинская тупость!.. Какое тело и кровь? И ведь едят же и пробуют – хлеб и вино!.. Нет, все равно верят – во как можно мозги засрать и задурыжить. И это же везде так. Везде эта ахиндея – сколько храмов и церквей и во всех это надувалово. По всей России. Да что там в России – по всему миру!.. Чай и в других странах – то же самое. Дураков-то везде хватает. Верят же, верят – вот дурачье!..
Стюлин едва дождался вставить еще словечко:
– Это все равно, чтобы ты, Коча, взял и попробовал, наконец, из этого кувшина, где тебе говорили, что там сливки. Ты глотнул – нет, не сливки. Не сливки же – невкусно, горько… А ты все равно веришь, что это сливки. Как наш батюн говорит, что, мол, это только по вкусу хлеб и вино, а на самом деле – это, мол, тело и кровь Христа… Вот и ты – не веришь своему языку и вкусу, а веришь тому, что тебе наговорили и продолжаешь думать, что в кувшине сливки…
Кочнев как-то неопределенно вздохнул на эти активные попытки собственного просвещения. Его бугристое личико приобрело даже какое-то обиженное выражение.
– А я слыховал, как рассказывали, что эндова какой-то гимназистик решил проверить – что там в причастии-то. Так вот-дезя решил он, что подойдет – возьмет в рот с ложки-то, а потом пойдет и выплюнет – и ему ничего не будет-от. Ну и что же – дезя… Подошел он к чаше ейной с причастием-то и это, батя ему в рот лжищу засунул-дезя и сморит-от… Это батя-то священник, сморит – а у того глаза-этоти – да ажник во как расшириваться стали. Это-дезя уже как круглые… – как-то все разгораясь и разгораясь, словно постепенно входя в раж от своих же собственных слов, продолжил Кочнев, – а балакать-от и не может-то…
– Что – в зобу дыханье сперло – от счастья что ли? – усмехнулся Максенин.
– Не… Это-дезя, у него, значит, во рту, он бает, уже не хлеб и вино, а чует, что это как взаправдашну – кровь и мясца кусочек-от… Эх!.. Такие-от пироги…
– И что дальше? – иронически, но явно заинтересовавшись рассказом, подначил Максенин. Его небольшие умные глазки еще уменьшились, словно чуть стали утопляться внутрь – это выдавало, по всей видимости, начавшуюся работу его ума.
– Да што-дезя… Батя завел его, гимназистика энтова, в алтарь и стал маливаться над ним. Чтоб-от Бог ему простил. Молился-молился, бают, пока у него опять в его роте-от кровь и мясо вновь не стало как хлеб и вино. И он смог проглотить апосля…
На какое-то время установилась тишина. Максенин все еще о чем-то раздумывал. Внимательно, хоть и недоверчиво, слушали рассказчика Тюхай и Стюлин. Никто не заметил, как привлеченный рассказом Кочнева к сидящим на архиерейском возвышении мальчишкам подошел и Славик. Он перестал чистить кадило, и теперь все его девичье личико сияло какой-то особенной чистотой и словно даже излучало нечто похожее на свет. Затюканный и заеденный мальчишками, он практически всегда держался в стороне от подобных посиделок, но сейчас словно не мог сдержаться:
– И я слышал тоже, только со взрослыми… – горячо и как-то даже больше шепотом, чем голосом, заговорил Славик. Голосок у него был тонкий и тоже больше напоминал девичий. – Это было двое военных. Один тоже решил, как ты сказал, Захар (Славик никогда не называл своих сверстников-мальчишек по кличкам), испытать причастие… Правда ли это тело и кровь Христа… Господи, прости их, грешных!.. Это его второй-то подговорил. Так вот. И вот он взял и вынес во рту причастие. И они уже вдвоем ушли тогда в лес недалече. Там и произошло все… – Славик перевел дух, болезненно втянув в себя воздух, так что вся его небольшая грудка затряслась как бы от волнения. – И вот… Тот, что вынес причастие, выложил его на пенек – высокий такой от сломанной березы. А второй стоит – смеется – давай, говорит, стреляй, посмотрим, как Христос – ох, прости их, Господи, – за себя постоит, значит… И что же?.. Навел тот свой пистоль на березу, значит, и вдруг – хлоп!.. (Кочнев чуть вздрогнул на это «хлоп!».) В обморок, значит, упал… Так вот, стоял – и упал, еще даже не успевши стрельнуть. Вот… Второй, значит, к нему подскочил, привел его в чувство и спрашивает, что, мол, случилось. А этот, значит, ему рассказывает: «Когда я навел, это, пистолет свой на березу на эту, где причастие – вдруг вижу… Господи, помилуй!.. Причастия-то и нет. А за березой, Господи, помилуй, – Христос стоит!.. Да – так и стоит. И это, значит, выходит, я ему прямо в грудь-то и целю. А он стоит и стоит, и прямо в глаза мне глянет… Я тут – и все, ничего уже и не помню». А второй-то совсем нечестивый оказался. Разъярился, аки зверь лесной… «Трус ты – трус ты и есть, раз побоялся выстрелить. Я, говорит, щас твоего Христа – прости, Господи! – на крошки разнесу». Схватил пистоль – и по березе-то ба-бах!.. Только смотрит – мимо. Надо же. Всегда метко стрелял – а тут не попал. Причастие так и лежит себе… Не остановило его это, он уже свой пистолет берет – ближе подошел и целится хорошо. Ба-бах!.. (Кочнев снова вздрогнул на «ба-бах» – он так внимательно и заворожено слушал Славика, что у него приоткрылась половина рта.) И – вот чудо дивное! – снова мимо… Рассвирепел он совсем. Да, бывает такое с нечестивцами, ум у них Бог забирает… Он, значит, снова тогда заряжает пистолю-то свою еще раз, подходит уже вплотную, наводит пистолет, значит, уже прямо к причастию… Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!.. – Славик чуть приостановил свой рассказ троекратной молитвой с торопливыми крестным знаменьем. – И уже в третий раз это, значит – ба-бах!..
Напряжение всех троих его слушателей дошло до своей кульминации. Кочнев уже полностью открыл рот, а его обычно полуприкрытый левый глаз наоборот расширился настолько, что стал заметно больше правого. Тюхай, припавший на левую руку и вытянувший вперед шею, напоминал какое-то хищное животное, готовящееся к прыжку на свою жертву. Стюлин бегал глазками по лицу Славика, словно пытался зафиксировать и впитать в себя все его слова и малейшие движения. На лице же Максенина застыла какая-то жестокая маска: глаза его сузились в щелки, а ноздри стали подрагивать словно от едва сдерживаемого гнева…
– … И значит – раз!.. И тоже падает… Падает и за глаза хватается!.. А кровь!.. Кровь-то!.. Кровь хлещет из глаз…
– Эт-от чего?.. Христос явилси – да? – заворожено вопросил Кочнев.
– Нет, не достоин был он того… Нет-нет!.. – как-то даже запротестовал против этого вывода Славик. – Цепки!.. Две цепки – цепки с березы!.. Понимаешь, Захар?.. Всего две цепки от березы (у Славика, видимо, от волнения «щепки» стали «цепками») – он же так вплотную стрелял… Цепки – и в глаза. И выбили оба!.. Он так и без глаз остался. Вот – какая сила Господня!.. – и Славик еще раз перекрестился.
– А второй что? – спросил Стюлин. – Так и остался лежать?
– А второй, говорят, после этого случая ушел в монастырь, монахом стал. Господь его так вразумил…
– А причастие? – вдруг резко почти даже выкрикнул Максенин. – Что с причастием? А причастие так и лежит там до сих пор – да? Ну, говори, Зюся, Зюсьманская рожа твоя – договаривай свои сказки… Слышал я уже их не раз.
Славик словно бы съежился от этого резкого выпада и как потерял нить и разумение свое разговора.