То, что я сейчас опишу, произошло за день до начала нашего второго повествования – дня, когда подняли мощи преподобного Зосимы Милостивого. Мне, действительно жутко передавать все произошедшее, ибо оно просто не укладывается в мозгах, в нормальных мозгах… И только данное самому себе слово – слово честного и объективного описателя – не дает мне возможность уклониться от этого изложения. Наберусь духу и приступлю. После литургии, благодарственного молебна и заупокойной литии наш знакомый Ильинский батюшка, отец Владислав, не успев даже попить чайку, отправился на требу – отпевать неожиданного умершего у одной мещанки мужа. Сделать уборку в храме он как всегда поручил Максенину и своим алтарникам. Он всегда так делал, даже тогда, когда не бывал занят требами, немало не сомневаясь в способности «своих мальчиков» под руководством Максенина сделать качественную уборку и подготовить храм к новой службе. И никогда не обманывался. В других храмах уборкой обычно занимались благочестивые старушки, а в нашем Успенском храме из всех таких старушек была одна Василиса Тимофеевна, которую почему-то все называли не по отчеству, а по имени – Василиса. Но она заведовала единственно торговлей в храме и следила за свечной лавочкой, а по окончании службы, быстро подсчитав выручку, уходила. Все остальное лежало на плечах наших мальчиков. Наш Успенский храм был довольно большим и необычным в архитектурно-пространственном отношении. Три его престола были расположены не за одним иконостасом, а за тремя отдельными, а сам храм был вытянут в длину наподобие корабля, или длинной лодки. Возле главного алтаря находилось пространство, где, как правило, стояла только благородная публика, затем как бы коридор, уставленный по стенам иконами старинного письма еще восемнадцатого века с потемневшей от времени живописью. Затем храм вновь раздавался вширь направо и налево – под два других престола. Здесь стояла «низкая» публика – мещанское сословие, ремесленники, торговки, крестьяне местные и приехавшие по делам в город. Сюда уже с трудом доходил голос батюшки, поэтому здесь почти всегда стоял говор и болтовня, и только низкий рокочущий бас Максенина, читающий «Апостол», дающий возгласы и выпевающий «Верую» и «Отче наш», заставлял людей на время притихнуть. Архиерейское возвышение находилось как раз на границе «благородной» и «подлой» части храма, словно отделяя эти части друг от друга. Сейчас, после ударной уборки, когда уже знакомые нам мальчики под жестким и неумолимым руководством Максенина метались, выдраивая храм, выбивая ковры и чистя подсвечники, они сидели на архиерейском возвышении. Один только Славик в сторонке еще возился с кадилом, оттирая его латунные бляшки и позвоночки.
Максенин, сидя в спиной к алтарю, не спеша достал папиросу, спички и закурил. После нескольких затяжек – он передал папиросу другим мальчикам, и они одновременно с благоговейным и нарочито пренебрежительным видом, каждый после одной затяжки передавали папиросу по кругу. Это был как бы завершающий ритуал по окончании уборки храма. Покурить прямо в церкви – это было вдвойне захватывающе и привлекательно. И в плане взрослости – приобщиться к Максенину и всем нехорошим привычкам взрослых людей, и в плане кощунства – как же это сладко поиздеваться над всеми этими святостями и святыми, смотрящими на них из икон и ничего не могущими с ними сделать. Даже пожаловаться и донести батюшке! Рядом с Максениным, слева и справа от него сидело еще трое мальчиков: уже знакомые нам Кочнев Захар («Коча») и Тюхай, а также Стюлин Веня («Стюля»). Последний был, кажется, самым молоденьким – ему на вид не было и двенадцати лет.
– Макс, слышал, как наш батя грозил сицилистам в проповеди – ишь, как, все – аж и на Бога нападают… – выпустив носом струйку дыма, заговорил Кочнев. У него было лицо почти такое кряжистое, как и тело – неровности и бугры были заметны на лбу и на щеках, из-за чего левый глаз казался слегка прикрытым.
– Социлистам, дурень, – беззлобно поправил его Максенин. – Социлизм он всем страшен… Всем, кто живет за счет других. – Он потянулся крупным телом и чуть поиграл плечами, расправляя мышцы. Его лицо под шапкой густых русых волос можно было бы назвать выразительным и красивым. Его только чуть портили небольшие оспинки и крупноватый, слегка расплюснутый нос.
– А все-таки не пойму, как это-от на Бога нападают? – не унимался Кочнев. – На царя понятно, а на Бога – докудадезя на его можно нападать?
– А докуда он во главе всего стоит – понятно тебе, курья башка? Они же все, все, кто кровь пьет нашу мужицкую, под ним, под Богом этим, выстроены как шашки на картонке. Его нет, а они все равно выстроены. И выгодно это им – это, мол, он все так устроил – что есть бедные и богатые. Что бедные и должны пахать до усеру, а богатые пенки сдувать и на перинах валяться. А бедные их на горбах своих возить должны. Кто это устроил – Бог. Бог ихный, которого они и придумали. Богатые придумали для бедных. Возите – возите нас щас, а апосля там, в Царстве Небесном, мы будем вас возить… Славно придумали. Понял теперь, Коча?
Но до того, видимо, как-то трудно доходило:
– Нет, я не пойму, как на его можно нападать-то – раз его нетути?
Максенин недовольно цокнул языком и только еще собирался что-то сказать, но в разговор вступил Тюхай. Его татарское личико с продолговатыми прямоугольными глазками было выразительно и по-своему красиво.
– Коча, тут и есть вся штука. И нам еще в мечети, когда мы дома дожили, мулла говорил: Аллах создал бедных бедными, а богатых богатыми – это чтобы никто бунтывать не вздумал.
– Вот, слышал, – везде одна ахиндея, – подхватил Максенин. – Бог нужен, чтобы всех бедных держать в узде. Потому его и придумали. Понял? А нет Бога – так что я буду горбиться на какого-то дядю? Надо у этого дяди все взять – и себе забрать и поделить между такими же бедными. Вот социлизм это и говорит. Нет никакого Бога. Богатые живут за счет бедных, значит, всех их нужно пустить в расход. Чтобы не было никаких богатых. Возьмите и поделите. Понял?..
– Это-от как в расход?
– Ликвидировать значит… Тю – короче, всех к стенке, пулю в затылок – и в рай. И не будет больше богатых, все будут равными.
– Это «
Максенин не сразу ответил, но только после паузы и с кривоватой улыбочкой:
– У «Железного» самого два дома…. Был я у него. По-барски все… А тут на койке в монастырьке корячишься, а дома и вовсе на полу – ступить негде. Так что барин он и есть барин. Но он с нами, помогает – и то хорошо. Потом мы и без них обойдемся. Когда свою коммунию устанавливать будем. Социлизм – это когда все равны, это железно…
– Про сицилизм я понял, но как на Бога-дезя нападают?.. – снова заволновался Кочнев.
Бедняга, видимо, мыслил строго конкретно и никак не мог себе представить в воображении картинку, как можно нападать на Бога, которого нет. Максенин от этого непробиваемого непонятства рассмеялся, и в его смехе почувствовалось что-то жесткое и даже жестокое. Какой-то металлический призвук. Тюхай тоже заулыбался, впрочем, только одними узенькими губами, глаза же его были по-прежнему холодны. Непонятство Кочнева заставило вступить в разговор и третьего мальчика – Стюлина. Ему, похоже, и по молодости позволялось разговаривать только после старших.
– Нападают, значит, разрушают веру в него… Правильно же, Макс? (Тот кивнул в ответ.) Я читал, что это называется «просвещать народ» – говорить правду.
Стюлин, несмотря на свою молодость, отличался смышленостью. А по внешности был весь практически бел – настолько белобрыс. Белыми были даже брови и ресницы. Он происходил из семьи дьячка, рано выучился грамоте, и уже пробовал самостоятельно читать «взрослые» книги. Максенин благоволил к нему, как к «смышленышу» и иногда специально «просвещал» его. Разумеется, держа в строгой тайне свою принадлежность к революционной организации, он по совету Красоткина проводил «просветительную» работу среди своих мальчиков. И заодно присматривался к ним на предмет будущей вербовки. Вдохновленный поддержкой Максенина, Стюлин продолжил: