— А санаторий?
— Ну, может оставят Соляшку работать в штатном режиме. А может и прикроют — сделают из нее НИИ нам, штат, оклады, проекты. Пойдешь ко мне лаборанткой? Интересно — закачаешься!
— Эк ты, Михаил, развернулся со шкурой неубитого медведя! — звучит сверху мрачный голос Терехова. — Уже и Нью-Васюки построил, с регулярным отправлением самолетов и дирижаблей во все концы света…
— Свет! — говорю я, глядя вниз, мимо Мишкиной коротко стриженной головы. — Откуда свет? Мы уже почти спустились?
— Да, — кивает Мишка. — А свет — лампы, прожекторы, я их не выключаю, зачем.
— Не бережешь электроэнергию? Что, страшновато в полную темноту спускаться?
— Да, — просто и коротко отвечает Изюбрин. — В темноте их громче слышно. Ну, да вы сейчас и сами поймете, Сергей Дмитриевич. Синяя соль быстро абсорбируется тканями…
Он спрыгивает на соляной пол, поддерживает меня за талию, помогая спуститься.
— Меня ждать не смейте, — сквозь зубы говорит сверху Терехов. — Идите, ищите девчонок.
Все три железные двери распахнуты, Миша ахает и бежит мимо, к Хляби. Я заглядываю — проклятое любопытство, восьмая жена Синей Бороды мне свидетель. За одной генератор пыхтит в свете желтой лампочки, старательно и скучно. За второй — неопрятная лаборатория, везде окурки, на длинной столешнице вдоль соляной стены — кюветы, банки, пробирки с червяками какими-то. За третьей — то же, только еще и бутыли рассола, и вправду похожего на раствор медного купороса, каким бабушка моя когда-то виноградную лозу опрыскивала. Поперек камеры стоит ширма — точно за такой же я все детство в углу спала у нас в коммуналке. Как во сне подхожу, сдвигаю ширму, какой-то частью разума ожидая увидеть свою старую комнату, и полосатый плед, который мама связала крючком, и неказистого Митю — набивного рыжего песика, без которого я не засыпала когда-то. Но в детство не вернуться, ширма оказывается не волшебной, а просто стандартной, за нею — стеллаж с банками, большими, как в Кунсткамере. На нижней полке все банки пусты. На верхней — три пустых, в одной неприятного вида распухшая белесая рыба, в другой — два бельчонка, маленьких, жалких, мертвых. На средней полке банка одна, и в ней — человеческая голова. Это Худо, которого я на всю жизнь запомнила, которого я за руку держала, пока он умирал. Волосы отросли за полгода, вьются в синей жидкости, щеки ввалились, припухшие веки смежены в гримасе страдания. Я смотрю на него и вдруг понимаю, что сплю — потому что как иначе такое может быть? И повинуясь логике сна, я с такой предельной ясностью знаю, что голова сейчас откроет глаза и на меня взглянет, что закусываю губу от ужаса и начинаю пятиться, не глядя больше на банку, чтобы ни в коем случае этого не увидеть.
— Бетка! Ты чего?
Миша ловит меня за плечи — я спиной в него влетаю, он жесткий и настоящий, во сне таких не бывает. Смотрю на него с ужасом, как на доктора Франкенштейна, дергаюсь, когда он меня за руку берет.
— Худо… — говорю я. — Голова…
— Ну что — Худо? Он умер, ему все равно уже. Родственников не осталось. Он, может, и добровольно бы завещал тело науке, только не успел, понимаешь? Ну чего ты зубами стучишь, ты же медработник, у вас же была практика в морге…
Он аккуратно прикрывает дверь, я не успеваю взглянуть напоследок, закрыты ли по-прежнему глаза Худо.
— Пойдем, Бетка, нужна твоя помощь.
— Ты нашел девочек?
— Чего их искать-то, они вон стоят на мостках над Хлябью. Но я подойти не могу — они зовут так, что у меня голова лопаться начинает с каждым шагом к ним. Поэтому ты иди, ты же не слышишь…
— Кого зовут?
Мишка вздыхает, дергает из кармана уже обгрызенный карандаш, нервно кусает его, как папиросу.