Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

Этот постоянный страх, что он в своем творчестве топчется на месте и ничего не успеет в своей жизни, заставлял его спешить, и Пахомов спешил писать, спешил заводить новые знакомства, хотел больше знать и больше ездить по стране. В нем не было той буровской основательности, какой он всегда завидовал, но следовать ей не мог, потому что был совсем другим человеком. В молодости у Пахомова ни на что не хватало терпения. От этой дурной черты его характера страдало многое. Наверное, и тот роковой разрыв с Леной в немалой степени шел отсюда.

Но особым материком в его жизни было творчество. В нем он прятался от житейских неурядиц и из-за него сломя голову срывался с места и отправлялся в свои дальние и долгие поездки в Сибирь, на Север. Лишь первая книга принесла Пахомову радость, да и то потому, что он тогда ничего не смыслил в писательстве, а просто беззаботно радовался ей, как радуются ясному, погожему дню здоровые люди. Постановка первой его пьесы вызывала в нем какое-то смешанное чувство освобождения от глупой и ненужной работы (он написал четыре варианта и не знал, какой из них лучше. Все были плохие!) и стыда за деревянные слова, которые еще и перевирали актеры.

Иногда Пахомову начинало казаться, что все написанное им за долгие годы неудачно, и он давал себе слово больше не браться за писательство, которое приносило только стыд и разочарование. Но стыд проходил, боль притуплялась, и он уже глядел на свои книги и пьесы другими глазами: «Да не так уж и плохо. Ведь печатают и ставят такое. Конечно, есть Толстой, Шолохов. Но что из того?»

И вот этот роман — самоотречение от всего, что сделано и написано за двадцать лет.

Пять лет назад Степан Пахомов свернул с наезженной дороги и взялся за книгу, которая лежала в стороне от всех хоженых им троп. Это был роман о человеке, созидателе по натуре, у которого совсем иной отсчет добра и зла, долга и верности, предательства и других ценностей бытия.

Он знал, что эта книга в том дерзком замысле, в каком он ее видел, была выше его сил и таланта.

Пахомов нарушил свое же правило писать не то, что хочешь, а то, что можешь, и все эти пять лет жестоко расплачивался за свою дерзость. Были написаны, изорваны, вновь написаны сотни страниц. Роман много раз подходил к концу, уже писались последние фразы и даже последнее слово «все». (Он и сейчас был уверен, что в конце романа должно стоять именно это всеобъемлющее, короткое слово, которое завершает жизнь произведения.)

Им, этим словом, закончится и его жизнь. Он знает даже, как это будет, потому что с ним уже происходило близкое тому. В студенческие годы на соревнованиях вузов города по легкой атлетике он бежал последним в эстафете. Она называлась тогда «большая шведская». Команда политехников проигрывала, и Степан под рев стадиона наверстывал упущенное его товарищами. Когда он коснулся грудью красной ленточки на финише (тогда были еще эти ленточки!), в мозгу коротким замыканием вспыхнуло слово «все» — и он упал на дорожку.

Книга не получалась, материал оказывал сопротивление, расползался, рос в сторону. У Пахомова опускались руки, он бросал писать, рвал страницы, старался отвлечься от работы, берясь за очерки и статьи для журналов и газет. Но это не могло продолжаться долго, и он опять садился за письменный стол. Пахомов не мог уйти от своей работы, как не может человек уйти от самого себя.

Встреча с Буровым и разговор с Олегом будто повернули в нем невидимый рычажок, и перед ним приоткрылась тайна его неудачи. Он все сделал правильно, когда задумал книгу, совсем непохожую на те, которые он писал до сих пор. В литературе, как и в жизни, нужно новое, непережитое. Без этого жизнь станет пресной, а литература мертвеет. Все так. Толстой говорил: без новизны нет искусства. Но Пахомов не рассчитал соотношения искусства и жизни. Кто-то из мудрых говорил, что оно такое же, как у математики и физики. Это очень точное указание. Искусство не жизнь, но оно может рассчитать жизнь и изобразить ее в условных символах и образах так же, как математика в цифрах и знаках изобразить физику.

Но произошел парадокс. Пахомов был слишком ослеплен новизной своей работы и полагал, что одна эта новизна и необычность могут составить основу романа. Он был убежден в этом, ибо знал простое, выстраданное им правило: то, что интересно тебе, пишущему, будет интересно и читателю. Только надо быть честным перед самим собою. И Пахомов написал главы и куски, которые читались с возрастающим интересом, где он уже не мог поправить ни одного слова. Особенно напряженными были сцены споров главного героя Вырубова-Сакулина с его коллегами, газовиками и нефтяниками. (Пахомов вернулся к подлинному имени своего героя и в романе, как и в жизни, он был теперь Сакулиным Сергеем Семеновичем.) Сакулин, как и положено человеку, фанатично преданному своему делу, взрывал и опрокидывал парадоксальными доводами привычную логику своих оппонентов. Он видел то, что люди обычно не видят, а если и видят, то не хотят об этом говорить. Сакулина нельзя было погладить ни по шерсти, ни против. В нем все торчало остро, режуще и в то же время притягательно. Он был, как первородный грех, который чем дальше его отстраняешь, тем ближе он становится.

В Москву Степан привез почти пятьсот страниц машинописного текста. На его взгляд, это были хорошие куски глав. Пахомов уже читал их на встречах с читателями, и то внимание, с каким его слушали, убеждало, что действительно написано неплохо. Но не было цельной вещи, не было романного дыхания и того простора, без которых не существует роман. А была какая-то перенасыщенная концентрация острых споров, столкновения характеров, рассуждений о болевых проблемах века.

Когда Степан перечитывал уже готовые главы, то он видел эту холодную перенасыщенность своего письма и казался себе тем незадачливым поваром, который переложил в кушанье перца и других специй, и блюдо потеряло свою прелесть и вкус. Это нелепое сравнение пришло ему в голову вчера, когда он шел по ночной Москве, распростившись с Буровым, и думал о своей неудаче с романом.

Ему было так хорошо и покойно от этого вечера, разговоров с Михаилом, Олегом и даже с Прокопенко, ему так легко дышалось, что он вновь посетовал на себя: «Не сиди так долго на одном месте. Ведь по натуре ты, Пахомов, бродяга и тебе нужны перемены!»

Он думал о своем романе, о Севере, и сравнивал ту свою жизнь с этой московской, в которую окунулся сразу и от которой ему стало хорошо и покойно, думал о Бурове, Димке, Олеге, опять о своем романе, и тут будто ему открылась разгадка его неудачи. Он вдруг понял, что именно его жизнь, жизнь писателя Пахомова, сложная, полная противоречий, и должна, художественно переплавленная, войти в его роман. И пусть в нем будет еще один персонаж, писатель Пахомов.

Степан Пахомов хорошо выспался, проснулся бодрым, полным желания сегодня крепко поработать. Он еще вчера, когда шел по опустевшей Москве домой, знал, что роман теперь обязательно сдвинется с мертвой точки. Пахомов испытывал радостный подъем от встречи с родными людьми. Он не только знал, но и много раз говорил себе: нельзя, чтобы жизнь твоя было одно, а писательство — другое. Надо жить полнокровно, во все тяжкие, не щадя себя, и тогда будет о чем писать. Тогда, если ты писатель, а не холодный ремесленник, пойдет твое письмо, и оно будет так же интересно и значительно, сколь интересна и значительна твоя жизнь.

Но быть уверенным, что работа пойдет, — одно, а сдвинуть ее — другое. Он уже более двух часов сидит перед чистым листом бумаги, все обдумал, а письмо не шло. Самое трудное для него всегда — написать первую фразу. Она должна дать ключ ко всей вещи. Но это был большой роман, а не рассказ и даже не повесть. Он уже написал десяток фраз и все зачеркнул. Фразы выходили вялые, натужные, а ему нужна мощная пружина, которая бы развернула и потащила за собою действие…

Пахомов решил, что должен ввести в роман героя масштаба Бурова. Он будет крупным руководителем, с биографией инженера и такою же личной жизнью, как у Михаила, только без этого семейного «зигзага», как назвал Пахомов разрыв Михаила с Машей и уход его к Кире. И фамилия у героя пусть будет Буров. Пахомов давно мечтал написать историю счастливой любви. Вот и будет такая семья в романе, семья Буровых. И он почти не погрешит против правды: у Буровых действительно здоровая, нормальная семья, двоих детей вырастили.

Димка Буров тоже будет в романе. И придумывать ничего не надо, он сейчас работает на Севере. Туда приезжает много людей, у которых по каким-то причинам не сложилась жизнь. И Север закаляет их характеры.

Буров-старший появляется на Севере из-за Димки. Была и другая причина его командировки, но все же он прилетел сюда ради сына. Надо только вспомнить его приезд в Нижневартовск, и следует главу открывать с этого. Банально? Да. Но почти все вещи классиков начинаются с приезда. Приезжают Чацкий и ревизор, отправляется на службу пушкинский Гринев, едет в поезде Анна Каренина с матерью Вронского. Вот уж воистину все начинается с дороги.