Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

Степан еще раз осмотрел комнату. Жила, и ничего от нее здесь нет… Она там, за дверью, в комнате Олега. А что останется от него, Пахомова? Книги? Несерьезно… Они, если и переживут его, то ненадолго. Останутся его муки. Муки его любви, муки слова, его сомнения… Каплей человеческого опыта упадут они в океан жизни. И как бы он хотел, чтобы эта капля помогла хоть одному человеку. Как бы хотел… А будет ли хоть капля его в той девочке? Если Даша разрешит удочерить ее, то он передаст ей свое заветное, ради чего жил. Лена это сделала. Там, за дверью, ее сын… Ему неудержимо захотелось еще раз побывать в комнате Олега. Подошел к двери и замер, прислушиваясь. Олега не было слышно, и он не решился войти.

В коридоре мирно заканчивали разговор Буров и Прокопенко.

— Вот же Иван Матвеевич был и занудливый и въедливый, а правильный человек, — говорил Владимир Иванович. — Я его недолюбливал.

— Это он тебя, — перебил Буров.

— Ну, значит, взаимно. Его Лена боготворила. А я не-е… — Он покачал головой. — А мужик был настоящий. Старая гвардия. За ними и война, и послевоенный разор, как он говорил, и совестливость. Он никогда совестью не поступался. Жалко таких людей. Без них чахнет жизнь.

— Жалко, — вздохнул Буров. — Но рождаются и растут другие. Дети лучше отцов, кажется, тоже его слова. По крайней мере, Иван Матвеевич верил в это…

Ночь была тихая и звездная, даже то марево, которое постоянно висит над Москвою и какое отчетливо видно, когда подъезжаешь в солнечное утро к безбрежному городу, не могло скрыть яркое, обновленное весною сверкание звезд. Пахомов и Буров вышли на просторный проспект, засаженный молодыми деревцами. По широкой мостовой изредка проносились машины. Пахомов попытался поймать такси или «левака», но безуспешно. Люди в машинах спешили, и только Михаил Буров спокойно и неторопливо вышагивал по тротуару. Его высокая, немного отяжелевшая фигура выглядела на фоне тощих молодых зеленых насаждений нового района особенно внушительно и мощно. Казалось, он не шел, а медленно плыл в чернильной сини ночи, подсвеченной редкими фонарями с земли и густой россыпью звезд с неба.

Пахомов, бредя вдоль обочины тротуара, глядел на Бурова, поражаясь и немного завидуя его упрямой силе и обезоруживающему спокойствию. Конечно, он всегда был таким. «Не суетись, старик», — вспомнил Степан студенческую присказку Бурова. Да, всегда… Но такую уверенность в себе у своего друга Пахомову приходилось видеть нечасто. Где-то он читал, а может, и сам об этом думал раньше, что власть наделяет человека значительностью. И уж, конечно, придает уверенность. И опять вспомнилась студенческая фраза Михаила: «Не путайте уверенность с самоуверенностью». Они всегда расходились с Буровым по этому водоразделу. Если в молодости Пахомов и был в чем-то уверен, то с годами он все больше понимал, что многое в жизни куда сложнее, чем ему представлялось раньше. А у Михаила все шло по-другому. Он в молодости все подвергал сомнению, мало во что верил, даже в себя, а теперь будто познал какую-то высшую мудрость, которая неведома другим. Основательность и ум его, которые всегда были в нем, окрепли. А вот он, Пахомов, будто терял уверенность в себе. Возможно, это шло от их профессии. Одно дело — уверенный в себе инженер, и другое — писатель. Одно дело — наука, другое — искусство, литература. Пахомову всегда казалось: как только писатель перестает сомневаться в своем творчестве, он кончился как художник. Правда, опыт его дружбы с людьми искусства говорил о другом. Среди них мало было таких, кто думал, как он. «Будешь сомневаться, никогда ничего путного не напишешь, — говорили они. — Надо верить в свой талант».

Было в их настырной уверенности что-то привлекательное. Однако Пахомов не мог заставить себя думать так же, но и не осуждал своих коллег по перу за их уверенность. С годами он вообще становился терпимее и видел в этом не только мудрость, которая приходит с возрастом, но и свое духовное взросление. Как ему недоставало этой терпимости раньше, и сколько сделано непоправимых ошибок…

«Брось сомневаться. Обещаешь? — выплыло придвинутое к нему лицо Лены. — Обещай», — горячо шептали губы. «Лена я не мог тебе обещать тогда, не могу и сейчас. И это не поза, не бравада… Это моя жизнь».

— Степан! — услышал он голос Бурова.

Михаил стоял на пустыре, который начинался сразу за домами, и, подняв руки, кричал: — Смотри, какая ночь!

— Давно смотрю, — подошел к нему Пахомов. — Ты только не шуми, а то звезды распугаешь.

— Брось ты ловить такси. Часа за полтора дойдем. Гляди, какая красота! — И Буров повел перед собою руками на море мерцающих огней. — Ты, Степан, помнишь вкус счастья? Знаешь, я его на многие годы забыл. А почему?

— Редко смотрел на звездное небо! — засмеялся Пахомов.

— Ты прав, — принял шутку Михаил. — Хотя я другое хочу сказать. Забыл, потому что давно уже немолодой. В молодости все счастливые. Я как-то шел ночью со свидания с девушкой. А небо вот такое же было — в алмазах. Только крупнее и ближе они тогда были. Я остановился, ухватил ковш Большой Медведицы и закричал: «Э-эй! Люди! Подходите! Я раздаю счастье!» Стою здоровый, сильный, уперся ногами в шар земной и черпаю этим ковшом.

— А сейчас? — не скрывая удивленного восторга, спросил Степан.

— Тоже хочется крикнуть. Но ковш Большой Медведицы я уже не подниму. А ковш Малой… — Буров запрокинул голову. — Малую Медведицу я уже и не найду.

Друзья шагали по тротуару. Там, где на их пути лежали кучи песка и щебня, они сворачивали на мостовую, шли прямо по проезжей части. В этом шествии посредине улицы было что-то от их молодости, о которой они, перебивая друг друга, горячо говорили.

— А помнишь? — останавливался Буров. — Помнишь, как Володька Прокопенко пришел в общежитие и принес кулек фиников? А я никогда их до этого не ел и не видел.