Любить и верить

22
18
20
22
24
26
28
30

А потом вдруг наступала весна, и тянуло на улицу, тянуло куда-нибудь идти, видеть что-то новое, оживающее. Как ни любил он привлекающие глаз краски осени и зимы, но и осенью и зимой почти никуда не ходил, сидел дома. А вот весной и в начале лета, не замечая никаких красок, ничего, кроме воздуха, напоенного чем-то живительным, он часто, особенно по утрам в воскресенье, бродил почти бесцельно, словно влекомый какой-то радостной силой.

Как-то раз он встал совеем рано и пошел вдоль вспаханного поля к лесу. И когда уже хотел поворачивать обратно, вдруг метрах в десяти от него и совсем невысоко над землей, словно отрываясь от нее, появился жаворонок. Он изо всех сил трепетал крыльями, каждым перышком, и пел, пел так, как поют жаворонки летом в высоте жаркого дня. Сергей Сергеевич видел, как он поднимается, заливаясь песней, все выше, и выше и вперед, и еще выше, и потом, когда уже был точкой, и когда совсем уже стал невидим, — песня, рожденная у земли, у кромки вспаханного поля звенела и лилась на землю.

Сергей Сергеевич шел назад, дивясь этой встрече. «Вот так и жизнь, вот так и жизнь», — радостно повторяло все его существо. Роса, утренняя роса была вокруг. Капельки воды на травах лучились синими, оранжевыми, фиолетовыми брызгами. Вот такая капелька сияет на кончике тонкого длинного стебля. И если захочешь взять ее к себе, бережно сорвешь вместе с травой, маленькая капелька чистой влаги — и больше ничего. Но как блистает и сияет, манит к себе, недосягаемая, как горит алмазом на кончике зеленого листа. «Вот так и жизнь, вот так и жизнь», — говорило, пело все внутри.

Время шло своим привычным путем. И часто это повторялось — зима, лето. Сергей Сергеевич по-прежнему жил один. Старея, он все больше любил не читать, а перечитывать книги. Все больше любил, особенно весной, после обеда, когда пригреет, сидеть на солнышке, чувствуя и видя, как шелуха хитросплетений спадает с этого мира. Извивы души становились мягче и проще, принимая каждую оттаивающую травинку весной, каждую пылинку в летних косых лучах солнца под вечер.

В доме у него висела небольшая картина в легкой желтенькой рамочке, написанная скорее всего художником-самоучкой. Зеленый мокрый летний луг, плавная полоска речки с заросшими травой берегами, солнце, и где-то за верхней рамкой трепещет и заливается утренней песней жаворонок.

ЛАРИОН

Небольшая, негрубая, но массивная челюсть, широкий лоб, большая, вросшая в не очень широкие, но мощные плечи голова, короткие ноги — во всем этом было что-то медвежье. Медленно бегавшие глаза производили впечатление равнодушной уверенности зверя. Отец его был человеком большой силы, и, несмотря на кажущуюся неуклюжесть, быстрый и ловкий. Однажды, по весне, застав в своем сарае волка, который, дико испугавшись, прыгнул в окно, успел схватить его за хвост. Волк со страху дал струю поноса, и, вырвав хвост из рук ошеломленного человека, бежал в лес. Пришлось неделю подряд топить баню, чтобы отмыться.

Но это угрюмое, полудикое существо не было лишено человеческих чувств. Умирая, он звал сына. Сын стоял перед ним в привычной своей угрюмости, и, ощутив физически последний вздох отца, вышел во двор. От отца осталась хата и сарай. По двору бегала сестра. Она жила в одной деревне с отцом. Потихоньку перетащила все, что было в доме, выманила деньги, еще при живом отце продала сарай и договорилась о продаже хаты.

— Может, ты возьмешь доски? Бери! Ты ведь строишься.

На дворе лежала груда недавно распиленных досок.

Ларион посмотрел угрюмо-насмешливо и тяжело сказал:

— Не-е на-до.

Во всей округе не было лучшего математика. Ларион решал любую задачу любого курса института. Когда приходили к нему с просьбой решить задачу, всегда заставали его за едой. Ел он обычно капусту. Не отрываясь от миски и не переставая двигать челюстями, говорил решение, если человек соображал, если нет — тут же писал. Денег не брал. Но смотрел насмешливо, презрительно и тяжело. Обращались к нему в самых крайних случаях.

За долгие годы работы учителем физики и математики он не нашел ни одного ученика себе по душе. Когда приезжали проверки, давал самые тяжелые контрольные, стоял в углу класса и говорил время от времени: «Решайте. Решайте». Бо́льшая часть у него получала двойки. Когда директор требовал уменьшить число двоек в классе и просил вызвать ученика исправить двойку, Ларион вызывал и давал самый сложный вопрос. Ученик не раскрывал рта. «Садись. Три». Ко всем, кто терпимо разбирался в школьной программе, он относился с пренебрежением и ставил тройки. Ему не давали вести старшие классы, чтобы не портил аттестаты. Двоих его сыновей постигла равная для всех участь, в третьем он признал глубину мысли. За девять лет учебы в школе он ни разу не уделил ему внимания, ни разу не помог по математике. Пятерку, которую ставили другие учителя, не замечал. В десятом дал ему задачу, потом другую. Сказал в учительской: «Я посмотрел, у него есть понятие». Сын выдержал год занятий с отцом, которые состояли в решении задач без единой подсказки. Когда сын справлялся с задачей, Ларион довольно хмыкал, смотрел стоя из-за плеча на решение и давал новую. Лицо его выражало: «А эту?»

Такой, чтобы не смог, не нашлось. Летом сын поступил в Горный институт. Был он в мать худощавый, тонкий, невысокий. Но крепок, вынослив.

Сын уехал. Ларион играл в шахматы. Играл он хорошо и считал, что у него никто не вправе выигрывать, ибо шахматы — это борьба ума. Но его обыгрывал учитель истории. Ларион играл тяжело, часто вничью. Историку проигрывал одно, полтора очка. Но однажды, проиграв ему шесть партий подряд, перестал с ним разговаривать и участвовать в первенствах.

Это была вторая размолвка. С учителем истории их в молодости связывало что-то вроде дружбы. Тот тоже был тяжеловат характером, но был слаб на язык и мог болтнуть лишнее. Однажды в компании он сказал что-то о Ларионе. Тот, узнав, пришел к нему домой, словно туча. Не застав никого дома, он вышел на улицу, успокоился, на обратном пути встретил друга и прохрипел: «Застал бы дома — убил бы». — «За что?!» — «Память у тебя не отсохла!» Учитель истории так и не узнал, за что именно, но лет пять они не разговаривали. Вторая размолвка и потом пенсия отгородили Лариона от людей. Иногда к людям тянуло, но чаще был рад — так спокойнее.

Каждое лето Ларион заготовлял дрова. Брал в лесничестве наряд на прореживание, просветление, подчистку. Брикетом он не топил, считал, что это вредно. Дровами здоровее. На осень — осина, на холодное время — береза, на самые морозы — жаркий дуб. Кроме дров, он старался обработать хотя бы машину делового леса. Строил сарайчики, веранду, навесики, городил изгородь. Теперь, на пенсии, он ложился с солнцем и с солнцем вставал. Он был уверен, что зимой здоровее много спать, летом — много работать. Ел только вареное, жидкое, больше всего капусту. Мясо — из печи в глиняном горшке.

Как-то в разговоре с мужчинами о здоровье и силе сказал, крутнувшись на одной ноге и топнув другой: «Сто двадцать лет жить буду!» Он был уверен, что проживет сто лет. Его здоровье, могучая сила, крестьянский образ жизни давали ему в том уверенность.

Но однажды он заболел. Заболел болезнью, которой нет названия и которая начинается у пожилых людей с простой простуды. Проболел четыре месяца, поседел и со страхом разуверился в своем долголетии. Он понял, что есть сила, которая сжимает тисками его крепкую кость и, если сама не захочет отпустить, — не отпустит.