На фотографии безмятежная саванна, на переднем плане зебра, стоящая задом к зрителю, всматривается в даль. Там, ближе к горизонту, угадывается совокупляющаяся пара: лев и львица. Френды в «Фейсбуке» принялись придумывать подписи, самой смешной из которых оказалась такая: «Артур, закругляйся! Я вижу наш ужин!»
Однако на самом деле этой парочке не до ужина. И зебра это знает, поэтому и не спешит убегать. Ей нечего бояться, по крайней мере в данный момент. Страх – эмоция самозащиты и потому занимает верхние строки рейтинга ценности для выживания. Но даже страх пробуждается только после тщательной оценки обстановки. Для этого недостаточно просто заметить льва. Антилопы, зебры и гну ведут себя довольно спокойно в поле зрения больших кошек, которые просто отдыхают, играют или занимаются сексом. Копытные хорошо разбираются в поведении хищников и прекрасно различают, когда те настроены на охоту. Вот тогда они пугаются – если успеют вовремя этот настрой заметить.
Вся слава мозгу
Эмоциональные реакции имеют огромное преимущество перед рефлекторными действиями: они пропущены через фильтр опыта и научения, именуемый оценкой (
Пусть у нас нет безраздельной власти над эмоциями, однако их рабами нас тоже нельзя назвать. Поэтому не стоит оправдывать свои дурацкие поступки тем, что вы «поддались эмоциям» или «пошли у них на поводу»: ведь это вы подчинились, вы позволили им одержать верх. В подчинении эмоциям всегда остается элемент добровольности. Вы сами позволяете себе влюбиться не в того или ненавидеть некоторых людей. Вы позволяете жадности затуманить вам разум, а воображению – подпитывать вашу ревность. Эмоции – это не «всего лишь эмоции», они не бывают полностью автоматизированными. Величайшее, пожалуй, заблуждение относительно эмоций – считать их противоположностью мыслительному процессу. Мы перенесли противопоставление тела и сознания на восприятие интеллекта и эмоций, хотя в действительности они неразлучны и друг без друга функционировать не могут.
Американский нейробиолог португальского происхождения Антонио Дамасио описывал случай своего пациента, Эллиотта, у которого была повреждена вентромедиальная префронтальная кора. Он сохранил членораздельную речь и интеллект – и даже остроумие, – но абсолютно утратил эмоциональность. На всем протяжении долгих бесед Эллиотт оставался абсолютно бесстрастным, никогда не расстраивался, не проявлял нетерпения, не сердился, не досадовал. Однако отсутствие эмоций мешало ему принимать решения. Он мог целый вечер выбирать, в каком кафе ему поесть и что заказать, по полчаса раздумывал, на какой день записаться к врачу или какой ручкой заполнять бланк. Дамасио с сотрудниками всесторонне обследовали Эллиотта. Хотя логические способности у него остались прежними, он явно не мог довести задачу до конца и, главное, прийти к какому-то окончательному выводу. Как подытожил Дамасио: «Судя по всему, дефект проявлялся на поздних стадиях рассуждения, ближе к моменту (или в сам момент) выбора действия или реакции». Сам же Эллиотт после сеанса, на котором он тщательно просчитал все доступные варианты, сказал: «И все равно я не знаю, как мне поступить!»[174]
Благодаря результатам, полученным Дамасио, и дальнейшим исследованиям других ученых современная нейронаука перестала противопоставлять эмоции и рациональное мышление и рассматривать их как нечто несовместимое, вроде воды и масла, которые никогда не смешиваются. Эмоции составляют существенную часть нашего интеллекта. Но представление о том, что они существуют отдельно, укоренилось настолько глубоко, что во многих научных кругах по-прежнему в ходу. Люди все так же отзываются о них пренебрежительно и полагают, будто для обоснованного решения необходима холодная голова и полнейшая беспристрастность, – вспомним Чарльза Дарвина с его «аргументами» в пользу и против женитьбы. В плену этой иллюзии мы пребываем со времен древнегреческих философов, которые преклонялись перед рациональными суждениями себе подобных, но гораздо меньше рационализма находили у женщин и еще меньше у животных. Считалось, что женщины сентиментальны, полагаются на интуицию, больше слушаются своего тела и потому в интеллектуальном отношении заведомо слабее мужчин. Мужчины не только не подвержены ежемесячным перепадам настроения, но и, в отличие от всех прочих, способны обуздать свои страсти.
Единственное, что смущало философов и, видимо, смущает многих из них до сих пор: человеческому разуму требуется материальное вместилище. Он не может существовать без тела. Эта приземленность сильно ему мешает, поскольку вдобавок к тому, что тело без конца терзает нас неконтролируемыми порывами и побуждениями, вынуждая думать о том, о чем мы думать не хотим, оно еще и бренно. Как сказано в Евангелии от Фомы: «Но я, я удивляюсь тому, как такое великое богатство поместилось в такой нищете!»[175]
Презрение к телу объясняет, почему средневековые отшельники – преимущественно мужчины – пытались свести его влияние на нет. Они удалялись в пустыню или ближайшую пещеру, чтобы отрешиться от всех соблазнов плоти, а в итоге мучились бесконечными видениями обильных яств и пышнотелых прелестниц. Это же презрение объясняет, почему богачи – тоже в подавляющем большинстве мужчины – выстраиваются в очередь на посмертное криосохранение мозга. Их мозг будет ждать того дня, когда научно-технологическое развитие позволит «загрузить» его содержимое в компьютер. Уверенные, что тело мозгу не нужно, они платят целое состояние за цифровое бессмертие – за будущее, в котором все, что сейчас содержится у них в голове, можно будет перенести в программу. В конце концов, сознание – это и есть некая программа, работающая на платформе плоти. Значит, с таким же успехом сможет работать и в компьютере. И неважно, что наука слабо представляет себе, как должно выглядеть сознание без тела. Компьютерная метафора здорово сбивает нас с толку, ведь на самом деле мозг соединен с остальным организмом миллионом разных связей и составляет неотъемлемую его часть. Человеческое сознание не разделяет тело и мозг, в нем они представлены как единое целое. Поэтому я совсем не уверен, что очнуться однажды в цифровом воплощении – это действительно счастье. Счастье мы ощущаем внутри, «всем сердцем», это физиологическое чувство, которое отсеченный от всей физиологии мозг ощутить, скорее всего, не сможет[176].
Со всеми этими заблуждениями мы сталкиваемся в любой дискуссии об эмоциях у животных. В привычном представлении свободный человеческий дух почти не имеет биологической основы, сильнее развит у одного пола и кардинально отличается от всего, что возникало прежде. Мы превозносим мозг и верим в «чистый разум», а эмоции, тело и все биологические виды, помимо своего, считаем низменными и примитивными. Эти культурно-религиозные предрассудки прорастали в нас не одну тысячу лет, поэтому искоренить их не так-то просто. И все же нам придется от них дистанцироваться, если мы собираемся всерьез рассматривать эмоции животных как признак интеллекта, а именно к этому я сейчас и перейду.
Животные, как и человек, обладают
Хорошей иллюстрацией здесь служит чувство справедливости. Его часто считают продуктом разума и логики, а также исключительно человеческой нравственной ценностью, однако оно никогда не смогло бы развиться без той базовой эмоции, которая роднит нас с другими приматами, псовыми и птицами. Наше чувство справедливости – это результат интеллектуального преобразования этой общей эмоции.
Обезьяны, огурцы и виноград
Более двадцати лет я занимался колонией капуцинов в Национальном центре изучения приматов им. Р. Йеркса. Около тридцати этих шоколадно-коричневых обезьян обитали на открытой территории, примыкающей к нашему лабораторному корпусу, где мы каждый день проводили с ними тесты на социальный интеллект. Мы придумывали ситуации, в которых им приходилось сотрудничать, делиться едой, обмениваться жетонами, распознавать лица и так далее. Все это обезьяны проделывали с огромным энтузиазмом. Капуцины радуются, когда для них находится интересное дело. Они никогда не сдаются – в дикой природе будут колотить по устричной раковине, пока устрица не расслабит мускул, не дающий разжать створки, а в лаборатории точно так же, до победного, будут тыкать пальцем в изображения на сенсорном экране, пока не научатся различать собратьев и незнакомцев. Они проявляют упорство в каждом задании. Мы никогда не загоняли капуцинов в лабораторию силой, зато сеансы всегда старались подсластить (в буквальном смысле слова) и не затягивать, чтобы поддерживать у них интерес.
Что мне, пожалуй, больше всего нравилось в этих экспериментах, так это фоновые звуки, которые издавали капуцины. Выполняя задание, они постоянно «переговаривались» с остальными. В дикой природе капуцины живут в чаще, то есть обычно скрыты друг от друга ветвями и листвой, поэтому вокализация – это единственный способ поддерживать связь с группой. В лаборатории мы тестировали их поодиночке, отдельно от остальных, но всегда в пределах слышимости. Испытуемые непрестанно окликали родных и друзей, а те им отвечали.
Очарованный капуцинами – и всеми вместе как видом, и отдельными особями, которых я знал по именам, – я съездил в Бразилию и Коста-Рику, посмотреть, как они ведут себя в природе. Хотя это всего-навсего низшие обезьяны, почти во всех проявлениях их умственных способностей мы узнаем что-то свое, человеческое. «Всего-навсего» – это я, разумеется, не всерьез, это шпилька в адрес специалистов по поведению человекообразных обезьян, которые иногда отзываются в подобном снисходительном тоне о других приматах. Примерно как палеонтологи, не желающие признавать, что свеженайденные ископаемые остатки могут принадлежать «всего-навсего» обезьяне, и пытающиеся правдами и неправдами втиснуть их в искусственный конструкт, который представляет собой род
Капуцины же действительно создания незаурядные, это стало особенно ясно, когда обнаружилось, как они используют камни для того, чтобы расколоть орехи в лесу. Отыскав подходящий плоский каменный выступ, они издалека приносят к нему орехи и булыжник-молоток. До тех пор применение каменных орудий превозносилось как присущее лишь гоминидам – точнее, только человеку и шимпанзе. Теперь же в клуб «укротителей камней» пришлось принять и этих маленьких цепкохвостых обезьянок, которые, сами будучи не крупнее кошки, не уступают в относительном размере мозга шимпанзе и невероятно долго живут. Манго, старейшая самка в моей колонии, здравствует по сей день, а ей по всем признакам уже около пятидесяти.
В ходе экспериментов с капуцинами нам с моей бывшей студенткой Сарой Броснан удалось совершить неожиданное открытие, которое перевернуло традиционные представления о человеческой справедливости, до тех пор считавшейся феноменом культурным, а не биологическим. В том, что нам трудно вообразить себе чувство справедливости как продукт эволюционного развития, отчасти виноват существующий в нашем сознании образ природы. Привыкнув слышать на каждом шагу про «выживание сильнейших» и «закон джунглей», или, говоря словами Альфреда Теннисона, о «природе с окровавленными клыками и когтями», мы воспринимаем природу как жестокую и безжалостную среду, в которой нет места справедливости, есть только право сильнейшего. Однако мы забываем, что животные часто зависят от взаимодействия друг с другом и выживают, в том числе за счет сотрудничества. Собственно, они гораздо больше борются с окружающими условиями, голодом, болезнями, чем друг с другом. Именно поэтому естествоиспытатель и анархист Петр Алексеевич Кропоткин задавался в 1902 г. вопросом: «Кто же оказывается более приспособленным: те ли, кто постоянно ведет войну друг с другом, или же, напротив, те, кто поддерживает друг друга?»[178] Видевший, как в Сибири лошади и овцебыки сбиваются в плотные группы, чтобы спасаться от снежных буранов, или берут в защитное кольцо молодняк, оберегая его от волков, русский князь счел взаимопомощь самой перспективной стратегией выживания. В этом он намного опередил свое время[179].
А мы с Сарой между тем ломали голову над поведением тестируемых капуцинов. Они не могли спокойно съесть полученное в награду лакомство, им непременно требовалось знать, что выдали соседу. Прежде ничего подобного не отмечалось, потому что эксперименты традиционно организовывались иначе. Крыса сидит одна в своем вольере и нажимает рычаг, чтобы получить награду. Единственное, что ее интересует – трудность задания, привлекательность наград и условия их выдачи. У меня же в лаборатории – поскольку я занимался изучением социального поведения – все было устроено иначе. Обезьяны почти никогда не выполняли задания в одиночку. Только поэтому мы и заметили, что они пристально следят за каждым куском, который получают остальные. Они как будто сравнивали свою награду с тем, что досталось другим. Ну не абсурд ли? Ведь их должны интересовать только собственные результаты и собственное вознаграждение?