Конант передал Оппенгеймеру предупреждение Ачесона о том, что публичное обсуждение «противоречило бы национальным интересам». Оппи в который раз проявил себя как лояльный гражданин. Позднее в своих показаниях он сообщил, что счел заявление об увольнении по собственному желанию и «продолжение дебатов по уже решенному вопросу» безответственным шагом. Конант в письме другу упоминал, что они с Оппенгеймером «не уволились (по крайней мере, я не уволился), потому что не хотели выглядеть плохими солдатами…». Впоследствии он пожалел о своем решении и о том, что они оба не покинули свои посты.
Пойди Оппенгеймер на такой шаг, его жизнь сложилась бы иначе, лучше. Но он, как и Конант, в который раз подчинился генеральной линии. В то же время Роберт не мог скрыть своей неприязни к тем, кто продавил это решение. Вечером, когда Трумэн выступил с заявлением, Оппенгеймер был вынужден присутствовать в отеле «Шорхэм» на дне рождения Стросса, которому исполнилось пятьдесят четыре года. Репортер заметил, что Оппенгеймер стоял один в углу, и заметил: «У вас не очень праздничный вид». Оппенгеймер пробормотал в ответ: «Пир во время чумы». Когда Стросс попытался представить знаменитому физику своего сына и его жену, Оппенгеймер небрежно подал руку через плечо и, не говоря ни слова, отвернулся. Этот жест, естественно, привел Стросса в ярость.
Решение о создании водородной бомбы принималось келейно, без публичного обсуждения и, по мнению Оппенгеймера, без честной оценки последствий. Скрытность стала служанкой безграмотных политиков, поэтому Оппенгеймер решил выступить против скрытности как таковой. 12 февраля 1950 года Оппенгеймер принял участие в телепремьере воскресного утреннего ток-шоу Элеоноры Рузвельт и открыто подверг сомнению манеру принятия решения, касавшегося водородной бомбы, что страшно разозлило Стросса. «Эти технические вопросы очень сложны, – сказал телезрителям Оппенгеймер, – однако они затрагивают самые основы нашей нравственности. То, что такие решения принимаются на основании фактов, которые держат в секрете, является для нас серьезной угрозой». В глазах Стросса выступление Оппенгеймера означало открытое неповиновение президенту, и Стросс позаботился, чтобы Белый дом получил расшифровку выступления.
Летом того же года Оппенгеймер в «Бюллетене ученых-атомщиков» повторил, что «решения принимались на основании фактов, которые держат от нас в секрете». На его взгляд, это было неумно и неуместно: «Имеющие отношение к делу факты не принесут пользы противнику, но незаменимы для понимания вопросов политики». В администрации президента его не поддержали. Тяга к скрытности только усугубилась.
Оппенгеймер почти пять лет пытался использовать свой престиж и статус знаменитого ученого, чтобы изнутри повлиять на вашингтонский истеблишмент, сложившийся вокруг вопросов национальной безопасности. Старые друзья с левыми взглядами, Фил Моррисон, Боб Сербер и его собственный брат предупреждали, что это пустая затея. Роберт потерпел первую неудачу, когда в 1946 году Трумэн назначением Бернарда Баруха сорвал план Ачесона – Лилиенталя по международному контролю над атомными бомбами. И теперь опять не смог убедить президента и членов администрации отказаться от, выражаясь словами Конанта, «этого гнилого дела». Администрация поддержала план создания бомбы, которая была в 1000 раз смертоноснее сброшенной на Хиросиму. Тем не менее Оппенгеймер не стал «вносить смуту», хотя, оставаясь инсайдером, вел себя все более прямолинейно и выглядел все более неблагонадежным.
Глава тридцать первая.
Какое непотребство! Однако ваше твердое положение в жизни Америки эти нападки поколеблют не больше, чем дуновение ветерка гибралтарскую скалу.
После «нашего большого, плохо организованного выпада против супероружия», как его назвал Оппенгеймер, глубоко уязвленный Оппи ретировался в Принстон. Весной того же года Джордж Кеннан прислал ему письмо: «Вы, пожалуй, даже не подозреваете, до какой степени вы стали моей интеллектуальной совестью». Дебаты о супербомбе выковали единство этих двух выдающихся умов, вытекающее из сходства внутренних побуждений и ментальности, направленных против оборонной стратегии, стержень которой составляла угроза развязывания ядерной войны.
«Когда я думаю об этих днях, – свидетельствовал позже Кеннан, – то мне на ум сразу приходит, с какой настойчивостью он выступал за целесообразность открытости». Оппенгеймер утверждал, что сокрытие информации о бомбе только усиливает опасность появления недоразумений. Кеннан запомнил доводы Оппи: «С ними [Советами] необходимо провести абсолютно честные переговоры о проблемах будущего и применения оружия». Кеннан соглашался с Оппенгеймером в том, что ядерное оружие по своей природе означает зло и геноцид: «Люди уже в то время должны были понимать, что это оружие никому не принесет выигрыша. <…> Мысль о том, что разработка такого оружия могла дать что-то положительное, с самого начала казалась мне абсурдной».
В личном плане Кеннан до конца жизни оставался благодарен Оппенгеймеру за то, что тот принял его в институт и позволил начать новую карьеру выдающегося ученого-историка. «Я обязан вашей уверенности и поддержке возможностью стать, несмотря на средний возраст, ученым и всегда буду перед вами в долгу». Тем не менее прием Кеннана в институт вызвал массу нареканий. Некоторые ставили под сомнение его карьеру во внешнеполитическом ведомстве и полное отсутствие опубликованных работ, которые можно было бы назвать научными. Джонни фон Нейман проголосовал против назначения и написал Оппенгеймеру, что Кеннан «пока что еще не историк» и не написал ни одной работы «особого характера». Большинство штатных математиков, как всегда возглавляемые Освальдом Вебленом, выступили против, утверждая, что Кеннан всего лишь друг Оппи и никакой не ученый. «Они восприняли Кеннана в штыки, – вспоминал Фримен Дайсон, – и воспользовались этим случаем для нападок на самого Оппенгеймера». Однако Роберт, преклонявшийся перед умом Кеннана, продавил назначение через попечительский совет, пообещав выплачивать стипендию в размере 15 000 долларов из директорского фонда.
Кеннан провел в Принстоне полтора года, пока весной 1952 года с большой неохотой не уступил давлению Трумэна и Ачесона и не занял должность посла США в Москве. Через полгода он написал Роберту, что его работа в Москве, возможно, скоро закончится. Так оно и вышло: всего десятью днями позже его отозвали после того, как он заявил журналисту, что жизнь в советской России напоминает ему время, проведенное в фашистской Германии. Советские власти тут же объявили его персоной нон грата. А после победы Эйзенхауэра на президентских выборах быстро выяснилось, что республиканцам, получившим власть под девизом стратегии «выдавливания», автор доктрины сдерживания больше не нужен. В марте 1953 года Кеннан написал Оппенгеймеру о своей встрече с госсекретарем Джоном Фостером Даллесом, который проинформировал его, что не видит на данный момент «ниши» для Кеннана в госаппарате, так как он был запятнан «сдерживанием». Кеннан вышел в отставку и немедленно вернулся в Принстон, «кессонную камеру» Оппи для интеллектуалов. За исключением несколько более продолжительного периода службы послом в Югославии в начале 1960-х годов, почти всю свою оставшуюся жизнь Кеннан провел в стенах института. Он был соседом и преданным другом Оппенгеймера, считавшим, что Роберт создал «обстановку, в которой работа ума могла происходить в своей высшей форме – элегантно, щедро, с исключительной добросовестностью и ответственностью».
Водородная бомба была не единственным фактором, вызывавшим у Оппенгеймера протест против накопления вооружений в период холодной войны. Он отчаялся добиться прогресса в деле ядерного разоружения еще в 1949 году, хотя по-прежнему считал, что идея глобальной открытости Бора давала человечеству единственный шанс на спасение в ядерном веке. События после начала холодной войны показали, что переговоры в ООН о контроле над ядерным оружием зашли в тупик. Взамен Оппенгеймер попытался воспользоваться своим влиянием и остудить растущие надежды правительства и общества на ядерную энергию, как средство для решения всех проблем. Летом пресса процитировала его высказывание: «Ядерная энергия для авиации и боевого флота – совершенная чепуха». На заседаниях консультативного комитета КАЭ по общим вопросам он и другие ученые раскритиковали проект ВВС «Лексингтон», программу создания бомбардировщика с ядерной силовой установкой. Оппенгеймер также указывал на потенциальную опасность, исходящую от гражданских ядерных электростанций. Подобные заявления не способствовали его популярности у оборонного истеблишмента и воротил энергетической отрасли, выступавших за развитие ядерных технологий.
Стычки с военными бонзами по вопросам планирования производства ядерного оружия оставили неприятный осадок у всех членов консультативного комитета КАЭ. «Я знаю, – вспоминал Ли Дюбридж, – как часто обсуждались цели на территории Советского Союза и количество бомб, которое понадобится для уничтожения крупных промышленных центров. <…> В то время мы считали, что пятидесяти бомб хватит, чтобы стереть с лица земли все важные объекты СССР». Дюбридж всегда считал эту оценку довольно точной. Однако со временем представители Пентагона находили для увеличения количества бомб все новые поводы. Дюбридж вспоминал: «У нас иногда вызывало улыбку, что они, похоже, были не в состоянии найти достаточно целей для того количества бомб, которое собирались выпустить через год или два. Военные подгоняли число целей под планы производства».
Выступления Оппенгеймера на заседаниях комитета, как правило, отличались безупречной объективностью. Он редко выказывал эмоции. Исключение составляет один случай, когда вице-адмирал Хайман Риковер ознакомил комитет с планами ВМС по ускоренной разработке атомных подводных лодок. Риковер пожаловался, что КАЭ затягивает работу над ядерным реактором. Он бросил вызов Оппенгеймеру, спросив, откладывал ли тот создание атомной бомбы до момента, когда прояснятся все факты. Роберт наградил адмирала своим фирменным ледяным взглядом и ответил «да». Хотя Риковер вел себя крайне вызывающе, Оппенгеймер удержал себя в руках. И только после его ухода подошел к столу, на котором адмирал оставил маленькую деревянную модель подводной лодки, спокойно раздавил ее в кулаке и вышел вон.
Круг политических врагов Оппенгеймера постоянно ширился. Его старый друг Гарольд Чернис еще за много лет до этого говорил, что Оппи иногда отпускал «очень жестокие» замечания. Роберт вел себя мягко и тактично с подчиненными, однако с коллегами нередко бывал очень резок.
Наиболее опасным политическим противником Оппенгеймера оставался Льюис Стросс. Он не забыл, как Оппенгеймер поднял на смех его рекомендации на слушании конгресса летом предыдущего года. «Для меня наступили несчастливые дни», – написал Стросс другу в июле 1949 года. Встретив сопротивление в КАЭ по многим вопросам, Стросс вынужденно перешел в оборону. В частной беседе он пожаловался на Оппенгеймера и его друзей: «В их глазах я виноват в lèse majesté[27], потому что осмелился не согласиться с коллегами». Стросс подозревал, что близкие друзья Оппенгеймера Герберт Маркс и Энн Уилсон Маркс распространяют лживые истории о его «изоляционизме». Как-то раз друг Стросса заметил, что люди считают «какие-либо возражения доктору Оппенгеймеру по научным вопросам наглостью». Стросс внес в свою заветную папку, посвященную теме «всезнайства», записку, в которой отметил, что Оппенгеймер однажды предложил «денатурировать» уран, что, как потом выяснилось, было неосуществимо на практике.
Стросс уверовал, что Оппенгеймер сознательно пытается затормозить работу над водородной бомбой. Он видел в Оппенгеймере «генерала, уклоняющегося от сражения. От такого нечего ждать победы». В начале 1951 года Стросс, к тому времени уже не являвшийся членом КАЭ, пришел к председателю комиссии Гордону Дину и, читая по заранее написанной бумажке, обвинил Оппенгеймера в «саботировании проекта». Он предложил предпринять «какой-нибудь радикальный шаг», явно намекая на увольнение Оппенгеймера. Словно подчеркивая, чем рискует, выступая против Оппенгеймера, Стросс театрально бросил бумажку с заготовленной речью в горящий камин. Осознанно или нет, этот жест был символическим – мол, безопасность страны требует превращения авторитета Оппенгеймера в пепел.
Осенью 1949 года, когда внутренние дебаты о супербомбе еще набирали силу, Стросс получил доступ к секретной информации, которая еще больше разожгла его подозрения. В середине октября ФБР информировало Стросса о дешифровке советских секретных сообщений, показавших, что в Лос-Аламосе действовал советский шпион. Улики указывали на английского физика Клауса Фукса, прибывшего в Лос-Аламос в 1944 году в составе британской научной миссии. Еще через несколько недель выяснилось, что Фукс имел широкий доступ к засекреченной информации как об атомной, так и о водородной бомбе.
Пока ФБР и англичане вели следствие по делу Фукса, Стросс начал свое собственное расследование деятельности Оппенгеймера. Он позвонил генералу Гровсу и, сославшись на сведения в фэбээровском досье Оппенгеймера, попросил его рассказать об истории с Шевалье. Гровс написал два пространных письма, пытаясь объяснить, что именно случилось в 1943 году и почему он поверил объяснению Оппенгеймера. В первом письме Гровс решительно заявил, что считает Оппенгеймера лояльным американцем. Во втором попытался объяснить запутанность дела Шевалье.
Гровс четко дал понять, что не видит в поведении Оппенгеймера состава преступления. «Нужно понимать, – написал он Строссу, – что, если бы он немедленно отстранил каждого, у кого в прошлом имелись связи с друзьями, одно время симпатизировавшими коммунистам или русским, то потерял бы многих способных ученых».