Севастополист

22
18
20
22
24
26
28
30

На табличке я разглядел один-единственный знак, размноженный в несколько рядов. Даже дураку при взгляде на него было понятно: это призыв к действию. Десятки похожих как две капли воды маленьких стрелок указывали вниз.

Я опустил взгляд и увидел на полу возле себя зеркала! Это были осколки, большие и бесформенные, и они простирались во все стороны. На своем кусочке покрытого грубыми белыми тканями пола я чувствовал себя будто на островке волнующегося моря. Зеркала отражали свет, падавший на них с потолка, и поочередно сверкали, создавая ощущение, словно и вправду движутся или плывут. Но была и другая деталь, далеко не такая волшебная. Глянув в зеркало у моих ног, я увидел, что оно все оплевано. Плевки засохшие, от которых оставались только контуры, и свежие, смачные, с отвратительными соплями покрывали поверхность зеркал; глядя в них, я видел себя оплеванным и представлял собой жалкое зрелище, что говорить. Даже лицо менялось, кривилось в гримасе отвращения. Это было и в самом деле противно.

Я продолжил путь между зеркал, стараясь не ступать на них, и на каждом видел десятки – не меньше – плевков, словно толпа людей прошла здесь до меня, и каждый выплевал все, на что был только способен.

«И не лень же кому-то, – думал я. – Ну оплевали, ну ушли. Никто, кроме меня, не смотрит. Для чего?»

Люди становились ближе. И по мере того, как я приближался к ним, напротив, отдалялись, растворялись за пределом видимости группы людей в других сторонах – все те, кого я не выбрал. Интересно, были ли у них заплеванные зеркала? Впрочем, еще интереснее было другое – что, если плевались те, в чью сторону я направлялся? С такими людьми нужно быть настороже.

Все это казалось мне дикостью. Но не в том смысле, какой применяют к людям, отвергающим то, как живут остальные – ведь по этой логике и сам я был в Севастополе дикарем. Нет, скорее, как говорят о растениях, о том же сухом кусте: дичь, дичка. Что-то дикорастущее, произрастающее само по себе – как получится, как вырастет. Во всем, что встречалось на этом уровне, я не видел замысла, не находил идеи – оно словно торчало во все стороны, так же дико росло.

Тем более странным и непонятным выглядело то, что все здесь было создано людьми – а это, конечно, не могло быть иначе; но у всего, что делают люди, должен быть смысл. Людская деятельность, лишенная смысла, – дикость именно в этом «растительном» смысле: не контролируемая ничем, не подвластная никаким замыслам, она воспроизводит себя как хочет, вкривь и вкось, во все стороны, не замечая своей уродливости, стремясь заполнить собою все, как кусты на пустыре у Башни.

Правда, было отличие – конечно, куда ж без отличий. Проблема уровня заключалась в том, что здесь не было никакой романтики. Я не мог представить, как веселился бы тут, гулял, радовался чему-то с друзьями. Это было место не для радости, а для каких-то совсем других чувств, которые, видимо, испытывали и наслаждались которыми те, кто здесь жил. Кто отсюда. Может, они таким способом пытались привить их и мне, новичку? Но если и так, им это не удавалось.

Унитазы я увидел раньше, чем людей.

Нет, это вовсе не шутка. Еще издалека я разглядел ровные широкие ряды, но далеко не сразу понял, что это. Возможно, мебель, какие-то ящички, предполагал я, – вроде тех, в которых лежали книги. В пользу догадки говорили и лампы – над каждым предметом, стоявшим на полу, висела лампочка. Только, в отличие от «книжных», эти не светили.

Вообще, по правде говоря, об унитазах я совсем не думал – и в голову такое не пришло. Да и отвык я в Башне от нормальных унитазов – здесь проще было найти всякий экстрим вроде троллейбуса на Хрусталке, чем простую и надежную вещь, незаменимую в домах севастопольцев. Но как только обнаружил, что передо мною теперь простиралось целое унитазное поле, первым – и грешным – делом подумал: надо бы сходить.

Кому расскажешь – не поверят! Но я действительно думал, что попал в туалет. Пусть и масштабы его поражали – но ведь, должно быть, общественный уровень все-таки, какие просторы вокруг! Все совпало: и возможность, и желание, и ближайшие люди были еще далеко. Но едва я пристроился к самому крайнему унитазу, пришел в действие механизм, который невозможно было представить. Только самый изощренный ум додумался бы до такого! И совершенно очевидно, это был злой и циничный ум.

Все вокруг зашумело, пришло в движение, над головой зажегся тусклый свет – загорелись лампы. Только теперь я заметил, что каждая лампочка – внешне вполне обычная, ну, разве что более крупного размера – была выкрашена в белый цвет. Лампа крепилась к штырю, спускавшемуся с потолка-каркаса, и при резком движении вниз штырь опускал лампочку прямо в унитаз, держал ее там недолго, будто топил, а когда поднимал вновь – та уже не излучала света.

Тысячи ламп над тысячей унитазов пришли в движение синхронно, но скорости всех штырей были разными; в итоге вокруг меня то зажигались, то гасли лампы, непрерывно двигались вверх-вниз штыри, издавая скрипящий, лягающий звук. Я почувствовал себя единственным живым существом в механическом мертвом царстве, и это было очень неуютно. Но, конечно же, самое страшное заключалось совсем в другом.

Прижав плотнее к себе собственную лампу, я как будто боялся, что вдруг произойдет непредвиденное и непоправимое и ее каким-то образом постигнет та же участь. Я отпрянул от «своего» унитаза: из его грязных вод натурально попахивало, а лампочка разбрызгивала вокруг капли и распространяла вонь. Мне предстояло идти дальше, зажав нос, и я ускорил шаг: скорее бы к людям, хотя бы каким-нибудь, лишь бы к людям, подальше от унитазов! Нет, это лишь вспоминать смешно, а вот быть там…

«Они смеются над миссией! – думал я, и сердце пульсировало: от страха, от возбуждения, от несправедливости и дикости того, что здесь происходило, прямо на моих глазах. – Как они могут! Они издеваются над миссией избранного!»

Конечно, я так и не воспользовался унитазом, боясь, что намочу лампу, которую упрямый штырь раз за разом загонял в гадкое его нутро. При мне насмехались над миссией, на моих глазах оскверняли лампы, но я не хотел делать этого сам! Меня бросало в дрожь от одной мысли, что я смогу в таком принять участие.

Незаметно для меня вокруг появлялись люди, нарастал шум человеческих голосов. Они возникли как внезапно налетевший пчелиный рой, и я был уверен, что это они все пришли, а не я к ним, но, оглянувшись назад, увидел ряды унитазов, уходившие вдаль.

«Как же так? – думал я. – Ведь только что стоял возле края, а теперь – в самой гуще толпы. Неужели меня так увлекала страшная догадка, что я прошел не глядя… Стоп. И сколько же я прошел? Теперь расстояние измерялось в унитазах, а я ведь их не считал».

Люди нахлынули на меня, окатили собой, словно поток холодной воды из Прекрасного душа. Но глядя на них, я догадывался, что не получу в их обществе ни капли тех удивительных эмоций, которыми щедро одаривал душ. Почему-то они сразу не понравились мне, но я гнал от себя предубеждения.