Избранное

22
18
20
22
24
26
28
30

Ночь на улице густела. От летней кухни по всему двору разливался густой кровавый отсвет, на крыльце дома маячили две тени. Симион разглядел сидящих на ступеньках старшего сына Валериу и его жену Ану, невестку. С тех пор как старик переписал землю на Симиона, Ана на дух не принимала старика, шипела, фыркала как кошка, за глаза иначе не называла, как «старый крохобор» или «побирушник», и только при домашних сквозь зубы цедила «дед». Узнав, что для деда надо принести спирт из села, она вся вскипела, спорхнула с крыльца и, ни к кому не обращаясь, бросила:

— Он свое отжил. Хватит. Давно подыхать пора.

— Сходи в село, сходи, сыночек, — уговаривал Симион. — Будь ласков. Возьми вон ту широкую бутыль с полки и напрямик через горку. Враз и обернешься. И мамалыга свариться не успеет, как ты придешь, вместе и от-вечеряем.

«Сыночек», громадный детина с черными закрученными по-венгерски усами, с плечищами шире проема двери, резко поднялся, сделал несколько шагов, скрючился и схватился за поясницу.

— Ой-ой, что-то спину заломило… Как же я пойду, батя, невмоготу мне, — то ли придуряясь, то ли в самом деле превозмогая боль, простонал он. — Спасу нет, как болит!..

— Куда ж ему переться-то на ночь глядя? — огрызнулась Ана из глубины двора. — Ничего с вашим батей не сделается, чай, до утра протянет, не окочурится. Мы тоже болеем, но никого среди ночи никуда не гоняем и не верещим на все село.

Неизвестно, чем бы окончилось это пререкание, но Лудовика позвала Симиона помочь ей по хозяйству, и он, захлопотавшись, на время забыл про стариков.

Мрак летней ночи поглотил все вокруг. И небо, и землю затопила синева океана, на поверхности которой маячили только звезды. На дальнем холме горел костер, мелькали тени, там веселились чабаны, один, видно, играл на флуэре, но мелодия звучала неровно, то пропадая, то возникая вновь, казалось, играет какой-то неумеха, недавно научившийся держать в руках дудочку. По дну черного океана ночи двигалась телега, слышался натужный скрип колес и понукание погонщика. Миновав село, телега покатила по ровной дороге, волам стало легче, и человек запел. Под небесным сводом его песня звенела, как серебряная монета, катаясь по дну медного ведерка.

На уркановском дворе еще не спали. Ана бродила, разыскивая кур на излюбленных их местах: на шелковицах, под навесом, у забора, где их могли запросто сцапать лисы. Симион напоил и запер скотину и, возвращаясь в дом, чуть было не напоролся на валявшиеся посреди двора вилы, поднял их, по-хозяйски приставил к стене, но тут же налетел на табуретку и разозлился:

— Вернется человек с поля, сам еле ноги таскает, а тут еще за вами ходи да убирай! Пораскидали все по двору! Убрать некому! Баб в доме мало!

Ужинать сели поздно, такой порядок в доме завела Лудовика. Валериу снял с огня котел, поставил наземь и, зажав между постолами, стал размешивать мамалыгу, потом вывалил ее прямо на стол и смотрел, как она разваливается надвое, предвещая дальнюю дорогу. Поставив котел на место, Валериу мимоходом закатил шлепок прикорнувшему на кровати младшему брату Трояну.

— Вставай мамалыгу жрать!

Троян было завопил, вскочив как ошпаренный, но, убоявшись получить вторую затрещину, тут же прекратил рев.

Симион кинул на кровать соломенную шляпу и громко забубнил «Отче наш». Лудовика молилась на ходу, расставляя тарелки и разрезая мамалыгу на части.

— Господи, прости нас и помилуй! Аминь! — произнесла она в конце молитвы, крестясь вместе с остальными. — Ох, накажет нас бог за то, что во время молитвы не стоим на месте.

Ужинали в летней кухне, сидя за сосновым столом, при свете печного огня. Лампу не зажигали. Лудовика считала, что керосин зазря жечь нечего, и так никто ложку мимо рта не пронесет. Она сидела у печки с миской на коленях и время от времени подбрасывала в огонь пучок соломы. Валериу с Аной ели из одной миски, Троян и Мариоара поставили свою миску на табуретку, а сами уселись на порог. За спиной у них пристроился пес Буркуш и следил за каждым куском, совершавшим путь от миски до рта. Этого черного с умными, внимательными и чуть печальными глазами пса привез Симион из Турды, говорил, что «нашел». Пес был еще щенком, толстым, неуклюжим, веселым, с гладкой, лоснящейся, будто покрытой лаком шерсткой, теперь он вымахал в огромного тощего кобеля, потому что больше ему перепадало побоев, чем еды. Лудовика терпеть не могла собак, кошек и всякую другую живность, повторяя, что нет от нее никакой пользы. Буркуш то и дело тянулся к миске ребятишек, пытаясь ухватить кусок мяса или мамалыги, он был так голоден, что не отходил ни на шаг, хотя Троян то и дело шлепал его ладошкой по лбу. Наконец собаке удалось стянуть кусок мяса, и она помчалась с ним к хлеву, забилась куда-то в уголок, откуда ее уже было не достать. Все рассмеялись, давно наблюдая за поединком мальчика с собакой.

Ужин продолжался долго. Обычно за ужином каждый рассказывал о том, что случилось с ним днем, с кем видался, о чем говорил и тому подобное. В разное время года говорили о разном: летом говорили о пахоте, о севе, о том да о сем, зимой о кормах или топливе, сейчас заспорили о пшенице, сколько скирд выйдет да сколько каждая даст зерна. Потом заговорили о моцах[2], нанятых на работу. Сравнивали с прошлогодними, старательными, работящими, эти-то оказались никудышными работниками, лентяями, после обеда заваливались спать, а с утра дожидались, покуда поле просохнет. Был у теперешних моцев еще один недостаток: прожорливость. Жрали они, дьявол их побери, черный, как земля, сырой тяжелый хлеб, который Лудовика пекла таким нарочно, надеясь, что меньше съедят. И чорбу из прошлогодней фасоли тоже хлебали полными мисками.

Разговор все время двигался по острию ножа, и нить его беспрерывно обрывалась.

— Ну как батя? — решилась наконец спросить Лудовика, не отрывая глаз от миски.

Вопрос, сорвавшийся с крутизны, окунулся в прозрачную глубину молчания, гладь которого взбаламутила лишь возня детей.