Смерть пахнет сандалом

22
18
20
22
24
26
28
30

Я покосился на него и фыркнул. Что он понимает? Знает лишь, как, пользуясь авторитетом хозяина, притеснять простой народ да деньги со всех драть.

– Вообще-то, вы, батюшка, можете спокойно возвращаться домой и ложиться спать, эти пустячные дела поручите нам, недостойным, и вся недолга. – Он крутился у меня за спиной и не умолкал: – Если говорить об этом сукином сыне Сунь Бине, он, можно считать, человек выдающийся. И умом одарен, и храбростью, готов действовать и отвечать за свои поступки, этакий добрый молодец, на судьбу ему жаловаться грех, вырос в Гаоми, в этом медвежьем углу, вот его способности и проявились не сразу. – Встав у меня за спиной, Сун Третий, похоже, хотел вызвать мое расположение и продолжал: – Вы, батюшка, давно не бывали дома, не знаете подробности об этом своем родственнике, а недостойный много лет с ним приятельствовал, даже про родинки, что у него на хозяйстве повскакивали, все мне известно.

Таких людей я повидал немало: псы, знающие, что за ними хозяин, лисы, прикрывающиеся силой тигра, лицемеры, которые с людьми ведут себя по-человечески, а с нечистью – по-ихнему. Но мне неохота была разоблачать его. Пусть себе болтает языком за спиной, тоже, считай, при деле.

– Сунь Бин – талантище, говорит, как по писаному, услышишь – не забудешь. Жалко вот необразованный, а то с десятью степенями цзиньши вернулся бы, – продолжал Сун Третий. – В тот год, когда умерла матушка старины Циня, пригласили труппу Сунь Бина петь в погребальном покое. Старина Цинь – добрый приятель Сунь Бина, а его матушка была Сунь Бину названой матерью. Сунь Бин запел с особым чувством. Но на песнь никто не обратил внимания, у стоявших у гроба любящих детей и внуков и так душа разрывалась от горя. И тут из гроба послышался стук. У любящих детей и внуков, а также у пришедших послушать пение души в пятки попрятались от страха, все побледнели. Кто мог постучать из гроба, если не разгневанная покойница? В этот самый момент Сунь Бин подходит к гробу названой матушки и с гордым видом открывает крышку. Старушка вдруг садится, и ее глаза сверкают во все стороны, словно два светильника во мраке ночи.

«Зову тебя, названая матушка, слушай внимательно, —

запел Сунь Бин, —

ради сына пропою из “Чан Мао оплакивает духов”. Если прожила недостаточно, вставай и живи дальше, если нажилась, то, когда дослушаешь, возносись в небесные чертоги».

Сунь Бин раскрывает рот и поет то мужскую партию, то женскую, то всхлипывает, то ликует, перемежая это все мяуканьем на все лады, в общем устроил он в погребальном покое исполненное живительных сил театральное представление. Сыновья и внуки позабыли про свое горе, зеваки тоже забыли, что есть еще воскресшая из мертвых старуха, так и сидящая прямо в гробу, и вместе с ними слушали пение. Когда Сунь Бин взял последнюю верхнюю ноту, подобную последнему отзвуку хвоста взмывшего вверх воздушного змея, бабушка Цинь медленно закрыла глаза, удовлетворенно вздохнула и камнем рухнула в гроб. Вот так, рассказывают, Сунь Бин может пением возвращать покойников к жизни. Но он своим пением не только покойников к жизни возвращает, может и живого запеть до смерти. К жизни он вернул только бабушку Цинь, а сколько этот ублюдок запел до смерти – не счесть, как звезд на небе… – За разговорами Сун Третий поглядывал по сторонам, ухватил в котле кусок говядины и расплылся в бесстыжей улыбочке: – У твоей говядины, батюшка, вкус особый…

Он не договорил, тело этого ублюдка вытянулось, на голове с грохотом распустился алый цветок, и Сун Третий рухнул головой вниз в котел с кипящим маслом. Одновременно с увиденным и услышанным я почуял, как к аромату сандалового дерева из котла примешался пороховой дым. И тут же смекнул, что произошло: кто-то выстрелил из-за угла. Стреляли, конечно, в меня, а козлом отпущения оказался обжора Сун Третий.

Глава 15. Мэйнян изливает душу

Батюшка! Чжао Цзя говорит, что он тебя собирается посадить на кол из сандалового дерева. Все чувства вдруг перемешались в сердце твоей Мэйнян… Летит она к уездной управе, желая увидеться с начальником Цянь Дином. Но двери канцелярии плотно закрыты, да выставлена у них толпа солдат. Половина слева – то охрана Юань Шикая, половина справа – то эскорт Клодта, что из Германии. И каждый из солдат задрал голову кверху, выкатил грудь вперед. Искрятся и переливаются «маузеры». Только я сделала малюсенький шажок, как разом и немцы, и китайцы меня пронзили взглядами, блещущими, как колокольчики из меди. Но не страшны столь округленные глаза, ведь хуже их оскаленные и гневные физиономии. – У! Вэй! – Их клич пугает меня. В сердце забился барабан, а ноги затряслись ему в такт, да так, что земля прямо под задом осквернилась кучей. Да даже если бы на моих плечах вдруг распустилось два крыла, я все равно бы не прорвалась в управу. Смотрю я на это войско, полное мужей, преуспевших в боевых искусствах и опаленных отвагой. Куда с ними сравнится соломенным тюфякам, которых обычно выставляют в нашем уезде вместо солдат? Но каждое это чучело – знакомый человек. Дала бы им смочить немного плоть себе, сняли бы они с меня себе небольшую выгоду, и неприступные железные врата сами пали бы передо мной. Немецкие солдаты же стоят столбами. Дворцовая гвардия все такая же внушительная. Если бы во мне была отвага ринуться вперед, то в теле моем точно добавилось бы дыр. Разглядываю я синеватую крышу тюремного корпуса, заглядываю я на голубоватую крышу судебного зала, и слезы, одна за другой, скатываются мне на грудь. Думая о том, как отец сейчас сносит наказание в камере, припоминаю все чувства, связанные с ним. Ты учил меня маоцян, показывая, как плавно двигаться и отважно бороться. Объездила я с тобой, песнями нашими да исполнявшей роли служанок Сяо Таохун, не одну деревню и не один постоялый двор… Булочки с бараниной, говяжья лапша, только что выплывшие из печи кунжутные лепешки… Все дурные мысли об отце покидают меня, и в голове остаются лишь воспоминания о лучшем в нем. Чтобы спасти жизнь отцу, дочь должна, рискуя собственной судьбой, сломя голову ломиться в управу. Готовая всем сердцем устремиться вперед, я вдруг слышу странный шум позади себя.

Отрывок из маоцян «Казнь сандалового дерева», «Затяжная песнь»

1

Неожиданно из переулка Яньчжи, что к юго-западу от управы, вывалила толпа в разноцветных нарядах. Все они разнились по выражению лиц и росту. Верховодил у них вымазанный пудрой красавчик, с нарисованным румянами большим красным ртом, смахивал он на призрак повешенного. Малый приблизился вприпрыжку ко мне. На нем были куртка из красного шелка на подкладке ниже колен (наверняка с покойника сняли). Черные ноги были оголенные, большие багровые ступни. Обезьянка на плече, в руках медный гонг. Это был не кто-то посторонний, а Семерочка Хоу из шайки нищих. Он трижды ударил в гонг – дан-дан-дан – и высоким голосом пропел строку из оперы маоцян:

– Нищие празднуют, бедны, но веселы!

Глотка у него и впрямь была луженая, голос чарующий. От чего народ не знал, плакать или смеяться. Вслед за ним все нищие хором замяукали:

– Мяу… мяу… мяу…

После этого пара молодых нищих, имитируя мурлыканье котов, исполнили интерлюдию к «кошачьей опере»:

– Ми-ми-я, ми-а-ми, я-му-ми!

После интерлюдии я почувствовала, как запершило в горле, но сегодня мне было не до пения. А вот Семерочка Хоу петь собирался. Миряне, неважно, за чиновников они радели или за народ, в той или иной степени были опечалены, а вот нищий Семерочка Хоу не знал печали и пел:

– На башку надел мишень, шапка на ногах, слушайте, как я перевираю сладостный мотив… Мяу-мяу… Сын пошел замуж, мать надела траур, уездный ходит пешком, а я еду в паланкине… Мяу-мяу… Мышь гоняет кошку по улице, в шестом месяце в самую жару кружат снежинки… Мяу-мяу…