Мечта для нас

22
18
20
22
24
26
28
30

– Она слабеет с каждым днем.

Я покачал головой, вспомнив, как Бонни привезли в больницу на кресле-каталке, как она посмотрела на меня снизу вверх огромными запавшими глазами. Она выглядела такой уставшей.

Словно еще немного, и она утратит желание бороться.

– Она умирает, – снова прошептал я. Каждую клеточку моего тела пронзала такая сильная, темно-синяя боль, что я не мог дышать. – Она пробудила во мне желание играть. – Я ткнул себя кулаком в грудь, там, где билось здоровое сердце. – Она заставила меня снова слушать музыку, звучащую внутри меня. Заставила меня играть. С ней я вновь стал самим собой. – Я проглотил вставший в горле ком. – Она не может умереть. Я ее люблю. Она – мое серебро.

Все желание бороться куда-то улетучилось, зато эмоции снова усилились, подобно гигантскому цунами, которое грозит ничего не подозревающему берегу полным опустошением. Льюис взял меня за руку и куда-то повел. Я не смотрел по сторонам, но в какой-то момент поднял голову и обнаружил, что мы находимся в музыкальной студии. Только эта студия была лучшей из всех, где мне случалось бывать. Я огляделся: гладкие, полированные стены, аккуратно разложенные инструменты ждут, что на них будут играть – все новенькие и высококлассные. Потом взгляд мой упал на стоявший в углу рояль, его глянцевая черная масса притягивала как магнит. Ноги сами собой шагали по светлому деревянному полу, я почувствовал головокружение, когда подошел к инструменту. Я бесчисленное количество раз играл на нем во время концертов, будучи ребенком, а переполненные зрительные залы внимали мне, затаив дыхание… Папа стоял за кулисами и наблюдал, как его сын-синестетик делится со слушателями цветами, изливавшимися из глубины его души.

– Ты должен играть, – сказал Льюис. Он стоял в центре комнаты и смотрел на меня. В этот миг он выглядел в точности как тот композитор, которого я увидел много лет назад в Альберт-холле.

Тайлер Льюис.

Я поморщился – эмоции не отпускали. Казалось, голова сжата тисками, кровь пульсировала в висках.

– Выпусти их, – сказал Льюис.

Когда его голос достиг моих ушей, я увидел, что он бордовый.

Мне нравился бордовый цвет.

Я коснулся клавиш, и, стоило мне ощутить под пальцами их гладкую, прохладную поверхность, как все изменилось. Я закрыл глаза, и все воспоминания о случившемся сегодня ночью подернулись дымкой, превратились из образов в цвета и формы. У меня перед глазами танцевал живой узор.

Я последовал за ним, как того желало мое сердце. С каждой новой нотой мне становилось чуточку легче. Не открывая глаз, я играл и играл, пока не перестал думать о том, что делаю, позволил музыке вести меня в темноту. Я дышал все размереннее, невидимый обруч, сдавливавший грудь, исчез, мои мышцы стали единым целым с инструментом, и все владевшее мною напряжение изливалось в мелодию. Чем дольше звучала соната, тем меньше во мне оставалось переживаний.

Голова перестала болеть, ноты танцевали и порхали в воздухе, унося с собой напряжение, снимая с плеч тяжкий груз.

Я играл и играл, и в конце концов музыка закончилась, а я успокоился.

Я перевел дух, несколько раз вдохнул и выдохнул и только потом смог опустить руки. Открыл глаза и уставился на черные и белые клавиши. Стояла глубокая ночь, я знал, что боль и грусть неизбежно усилятся, и все равно улыбнулся.

Бонни понравилась бы эта улыбка.

Подняв голову, я увидел, что Льюис стоит на том же месте в центре комнаты, только выражение его лица изменилось, а глаза влажно блестят.

– Кромвель, – хрипло проговорил он. – Именно поэтому я хотел, чтобы ты был здесь и учился. – Он сделал шаг ко мне. – Никогда не слышал ничего подобного, сынок. Ни разу за все те годы, что я писал музыку и дирижировал, мне не доводилось слышать ничего столь же сильного, бередящего душу.

Он подошел к роялю и облокотился на крышку. Помолчал. Я смотрел на клавиши, бездумно гуляя пальцами по черной полированной поверхности инструмента.