– Хорошо, хорошо! Еще и душевные фанаберии приплетите! Мое мнение – это еще не конец, и если ваша ненаглядная не будет следующей пострадавшей, то у нее самой рыльце в пушку.
– Как вы смеете?! Вы просто негодяй! Я буду добиваться вашего отстранения – у меня есть влиятельные друзья, которые не позволят…
– Кто бы сомневался! Бегите, жалуйтесь, катайте кляузы… Золотая шляхта, не иначе. Скажи мне только одно, Магдалена. – Сквозь сжатые веки я снова ощутила близкое присутствие следователя, его раскаленное любопытство, его азарт охотничьей собаки, его гнев. – Может, ты и с Касей Монюшко повздорила, а? Не поделили чего? Или кого?
– Пан следователь, я прошу вас покинуть лазарет, – отчеканил доктор. – Здесь есть и другие больные.
Крякнули пружины, простучали подбитые сапоги.
– Не прощаюсь.
Дверь. Скрип, хлоп.
Я позволила себе открыть глаза, и мне стало стыдно – еще бы одеялом укрылась, пока сердитый дядя не ушел.
Мать еще осталась ненадолго. Причитала о том, с какими хамами приходится общаться. Жаловалась доктору на плотный гастрольный график. Предлагала мне уехать.
– Париж, Магдонька, Париж! Развеешься. Приведем тебя в порядок, ты же моя девочка, а не какая‑нибудь замарашка! Обойдем все модные магазины, потратим кучу денег…
«Ради денег чего только не вытерпишь. Тебе не понять! И с нелюбимым мужчиной жить можно, лишь бы не выбирать между хлебом и чулками».
Бегство. Мысль о нем казалась такой сладкой, но то, что предлагала мать, было сплошным обманом. Я должна остаться здесь. Доучиться. Доказать всем, что не виновна в смертях одноклассниц.
Вскоре матери надоело меня убеждать, и она покинула «Блаженную Иоанну». Чемоданы не ждут. А я ждать умею.
Поднимаю правую руку к глазам и вижу, как она мелко трясется. Кисть и предплечье покрывают бинты, хотя, думаю, в них уже нет нужды. Просто пан Лозинский хотел, чтобы все было по правилам и выглядело так, что обо мне заботятся по высшему классу.
Мне сказали, что я упала на пол дортуара и билась, пытаясь задушить себя, схватив за горло. Я уже хрипела, когда доктору удалось оторвать одну мою руку от шеи. Тогда ногтями другой я нанесла себе несколько глубоких царапин. На шее остались синяки в форме двух ладоней. Говорят, я совершенно себя не контролировала. Мне сложно думать об этом, ведь я почти ничего не помню. Только то, что мне привиделась Данка, висящая на дереве, а дальше – тьма.
Смириться с тем, что Даны больше нет, было удивительно просто. Я только старалась не думать о том, что видела, или мне казалось, что я это видела. Как в случае с Юлией. Теперь мне до ужаса легко поверить, что я впустила ее в комнату в ту ночь. А что было после?
Нет, нельзя, только не снова! Я запираю дверь, оставляю все ужасы за ней. Я снаружи – они внутри, и больше нас ничего не связывает.
У меня неплохо получается утешать себя днем, когда зябкий ветерок сочится в открытые форточки и колышет паутинный тюль на высоких окнах. Отсюда недалеко до котельной, и чугунные батареи пышут жаром, поэтому окна почти всегда открыты. На дальних от меня койках лежат малявки с простудой. Я их почти не вижу, потому что по бокам от моей кровати висят занавески.
Иногда пан Лозинский открывает дверь в свой кабинет и запускает граммофон. Раньше мне не нравился Шопен – эти его меланхоличные ноктюрны и сонаты, – но теперь звуки фортепьяно удивительным образом убаюкивают меня, возвышают над собственным телом с его сомнениями и болью. Пока звучит Шопен, мне хорошо.
Книги и задания приносит пани Новак, все же она наша наставница. Вид у нее жутко виноватый, ведь это она рассказывала мне про Данутину кончину, что вызвало непонятный приступ.