Москва. Квартирная симфония

22
18
20
22
24
26
28
30

Какой примитивный дурак, поделив детей по гендерному признаку, вывел формулу, что отец нужнее мальчику, чем девочке? Дочь, лишенная в детстве отца… Что может быть хуже? Хотя бы пусть приходящий. Чтобы взял за руку и повел хоть куда: во двор на качели, в гастроном Дома на набережной (там ведь был целый мир), в Болотный скверик к фонтану, по Большому Каменному мосту любоваться салютом. А потом, засыпая, спрятавшись с головой под одеяло, дыша в холодные ладошки, блаженно вспоминать тепло его руки и волшебный, с низкими переливами голос – на фоне вечных женских голосов матери и бабушки. До следующего счастливого раза… До следующего, которого не было…

И через двадцать, и через тридцать лет случалось ощутить нехватку отцовского плеча. Плеча не номинального, а по-настоящему любящего. Потому что, какие бы трансформации взросления с тобой ни происходили, детское ощущение безотцовщины остается с тобой навсегда.

Однажды в разгар весны (мне было лет десять) мы с мамой по какому-то поводу шли по Ленинградскому проспекту в сторону метро «Динамо» и столкнулись с моим отцом. Если бы не резкое узнавание друг друга моими родителями, я бы вряд ли признала в этом бравом поджаром человеке своего отца. Оказалось, в свободное от военной службы время он частенько гонял мяч на местном стадионе в любительской футбольной команде. Поравнявшись, мои родители произнесли всего две реплики. Он: «Все полнеешь?» Она: «Все лысеешь?» И, гордые собой, что нашлись в удачных остротах, разошлись в разные стороны. Мое оторопелое присутствие не значило для них ровным счетом ничего. Они сводили личные счеты. Обоим по тридцать пять – пик несокрушимых амбиций, непоколебимой уверенности в собственной правоте и полное отсутствие каких-либо зачатков мудрости. С тех пор я крепко уяснила, что личные счеты между мужчиной и женщиной бывают им гораздо важнее их общих детей.

Я часто задумываюсь: почему так сильно тоскую именно по Томе? Ведь со многими людьми раскидала меня жизнь. И ничего. Особых страданий не было и нет. Только не в случае Томы. Что за таинственные засекреченные нити тянутся от меня к ней и продолжают питать током счастливых воспоминаний? Кажется, со временем я нашла окончательную разгадку. Я продолжаю любить в Томе не только ее саму. Я люблю в ней ее отца. Я завидую их взаимной друг к другу любви. Пусть оборвавшейся раньше срока, зато настоящей. Ведь не завистливый в целом я человек. Единственными, кому я всегда, с далекого детства, завидовала, были любимые дочери любящих отцов. Я и в институт психоанализа поступила отчасти для того, чтобы изжить зудящую детскую рану. В процессе жизни рана рубцевалась, вытесняясь самой жизнью. В действительности происходило вот что: невидимый горе-плотник на скорую руку заколачивал рану досками. При каждом пинке судьбы доски трещали и отваливались, на их месте оставались торчать кривые ржавые гвозди. Изжила ли я тоску по отцу в своем более чем зрелом возрасте? Оставлю этот вопрос без ответа…

…Все мои былые риелторские подвиги наверняка были попыткой доказать себе, что я вышла из детства и юности победителем. Еще – стремлением отыскать в людях призрачное золотое сечение, вечно манящее, вечно обещающее что-то и вечно ускользающее. Перефразируя Михаила Булгакова, мое риелторство было усилием найти ответ на важнейший философский вопрос: способны ли люди в заданных обстоятельствах меняться внутренне и менять тем самым обстоятельства?

* * *

Коммуналка в Савельевском-Пожарском переулке стала второй моей коммуналкой. Первая, не менее дорогая сердцу, была в угловом доме 1/3 на Большой Полянке. Здесь я провела первые одиннадцать лет жизни. Здесь, в пятидесяти шагах от дома, стояла с трепещущим в волосах немыслимым бантом и огромным букетом малиновых гладиолусов у порога красной кирпичной школы в Старомонетном переулке; а имя моей первой учительницы звучало как гармония сфер – Евдокия Акимовна. Во дворе своего детства я вдыхала горячий, обжигающий ноздри аромат булочной с собственной пекарней. Выбежав с дворовыми друзьями из арки дома, мчалась по Большой Полянке к ближайшему ларьку, где знающая всех нас поименно продавщица черпала полукруглой железной лопаткой из холщового мешка неочищенные кедровые орешки, взвешивала граммы на весах при помощи микроскопических гирек и в газетных кулечках протягивала нам рыже-коричневую роскошь, стоившую тогда копейки. Как к себе домой мы с соседской девчонкой Светкой бегали сквозь близлежащие дворы в Третьяковскую галерею (моя бабушка дружила со Светкиной бабушкой, их семья жила на одной с нами лестничной клетке, а бабушка у Светки работала билетершей в Третьяковке), и пока мечтавшая стать фигуристкой Светка пробовала на скользкость полы в залах, я как вкопанная застывала перед «Всадницей» Карла Брюллова.

На задворках Болотного скверика (теперь там композиция Михаила Шемякина «Дети – жертвы пороков взрослых») жила-поживала в те времена деревянная сторожка с инвентарем для уборки сквера, и в маленькие низкие окошки можно было долго разглядывать уйму интересного: разнокалиберные ведра, разномастные лопаты, зубчатые грабли, лохматые метлы, висящие по стенам пухлые стеганые телогрейки с оттопыренными карманами и темно-синие, отдающие матовым сатиновым блеском рабочие халаты. Иногда казалось, что телогрейки и халаты вот-вот оживут и в обнимку с метлами пустятся в диковинный танец. А вокруг сторожки сидели и удовлетворенно покрякивали увальни-утки и непременная парочка селезней, подкармливаемые местными служителями порядка, не испорченными никакими взрослыми пороками (разве что в складчину остограммившимися в сторожке «Московской особой»).

За высоченным мраморным прилавком гастронома Дома на набережной, где продавались соки (сразу слева от входа), продавщица, энергично двигая рычаг, мыла граненые стаканы, крутя их вверх дном на пластиковом диске, и можно было незаметно подставить лицо и поймать разлетающиеся в стороны прохладные водяные брызги. К томатному и сливовому с мякотью я была равнодушна. А вот яблочный краснодарский, кисло-сладкий, терпкий, мутноватый, наливаемый твердой рукой продавщицы – с непременным взбалтыванием – из трехлитровой банки в стеклянный конус с краником! Ух, от яблочного счастливо кололо в носу…

…Я перешла в четвертый класс. Впереди маячили три упоительных летних месяца; и вот тогда, в самом конце мая, раздался судьбоносный звонок в дверь. В нашей четырехкомнатной квартире я была одна – редчайший случай. Наплевав на запреты взрослых, я понеслась в коридор и, не подумав воспользоваться цепочкой, смело распахнула входную дверь. За порогом стоял пухлый пожилой мужчина в легком светлом костюме и полупрозрачной, соломенного цвета шляпе в мелкую сеточку. «Девочка! – улыбнулся он и спросил тихо и вкрадчиво: – Есть кто-нибудь из взрослых?» «Только я, а что передать?» «Нет-нет, не нужно ничего передавать, я зайду вечером». И этот человек зашел вечером, собрал на кухне всех жильцов и сделал нам деликатное предложение. Через два месяца он расселил нашу коммуналку.

Наша семья – бабушка, мама и я – съезжала последней. Нас ждала Таганка. Мама, не зная, за что хвататься, хаотично металась между кухней и коридором. По квартире с распахнутыми повсюду дверьми и снятыми с окон шторами дрожали и плавали в перекрестных лучах июльского солнца клубы поднятой пыли. Бабушка (совсем еще молодая моя бабушка) прилегла в комнате на диван и держала над животом прикрытое марлей блюдо с изъятым из холодильника, начинающим чуть подтаивать холодцом – отмечать новоселье. Я все никак не могла справиться с разложенными на полу веером детскими книгами, пытаясь складывать их в коробку, застывая над каждой обложкой под недовольные окрики мамы: «Ты можешь шевелиться побыстрее?» В таком положении нашу семью застала приехавшая помочь с переездом любимая бабушкина племянница (она приходилась маме двоюродной сестрой по отцовской линии, была чуть старше мамы и для меня была тетей Милой). «В котором часу за вами приедет грузовая машина?» – строго спросила тетя Мила. «Ой, – сказала мама, – а мы не заказывали». Тогда тетя Мила спустилась вниз, вышла из арки на Большую Полянку и стала ловить грузовую машину. Представьте, поймала. Шофер был не один, а с напарником. Оба оказались свободными до вечера и обрадовались внезапно подвернувшейся халтурке.

Когда мебель и крупные вещи перекочевали с шестого этажа в кузов машины, а в квартире оставались последние мелочи, меня, чтобы не путалась под ногами, выпроводили вниз. Шофер и его напарник подсадили меня в заставленный мебелью открытый кузов. Я сидела там на большом чемодане, как королевская дочь на именинах, а вокруг машины собрались мои дворовые друзья. Они засы́пали меня вопросами: куда? зачем? почему? Я деловито отвечала, что теперь мы будем жить в отдельной квартире. А у самой сосало под ложечкой и предательски щипало глаза…

И выбежав из арки за машиной, набирающей скорость, они кричали мне вслед: «Возвращайся!.. Возвращайся!..»

* * *

Есть в Москве два сакральных для меня места.

Двор на Большой Полянке, 1/3 – он почти не изменился. Конечно, от пингвинов на крыше дома (мерцала там слева от ротонды в конце 60-х вечерняя иллюминация: выводок из шести пингвинов, несущих в ластах-крыльях эскимо) и от булочной с пекарней в той же левой части дома остались одни миражи. На месте булочной успел поработать ресторан «Эльдорадо» с французским, японским и итальянским шеф-поварами; вместо пингвинов успела призывно помелькать и погаснуть большекрылая рекламная бабочка. Теперь там работает «Мираторг», пестрят за широкими стеклами южноафриканские фрукты, мелькают покупатели, складывающие в тележки пластиковые и вакуумные упаковки. Двенадцатая школа красного кирпича в Старомонетном переулке давно стала Медико-стоматологическим университетом; но, если заглянуть в окна первого этажа, можно увидеть тяжелые крутящиеся вешалки из серебристого металла в раздевалке. Те самые, на которые, приподнимаясь на цыпочки, я вешала когда-то свое пальтишко. И если вернуться по сквозному проходу из Старомонетного переулка во двор дома, можно присесть на качели в палисаднике перед спортивной площадкой, огороженной, как прежде, мелкой металлической сеткой, и с пристрастием вспомнить одного из мальчишек, вечно дергавшего меня за собранный на затылке хвост, когда мы играли в прятки, а я водила у стены дома. И нет-нет да и мелькнет в арке тень молодой мамы в модной замшевой курточке, простучат каблучки рыжей бестии – соседки нашей Виолетты, приветственно полыхнет алой волной край ее ослепительного платья…

А вот вторая моя коммунальная пристань – Савельевский (теперь Пожарский) переулок – изменилась почти до неузнаваемости. Особенно его правая нечетная сторона, если идти от Остоженки вниз к Москве-реке, навстречу гигантскому памятнику Петру. Низкорослые домики исчезли, вместо них царит разномастный новодел. Безжалостных висячих фонарей в переулке нет. Изящные фонари на стройных ногах излучают мягкий желтый свет на четной стороне тротуара. Основательно перекроенный кусочек здешней Москвы называется теперь «золотой милей». Но дом! Дом стоит. Он признан объектом культурного наследия. Он и мое личное культурное наследие. Естественно, с нумерацией домов в переулке полная дьяволиада. Была и есть. У подъезда с небезызвестной квартирой 66 висит табличка «Остоженка, 7». Хотя выходившая раньше углом на Остоженку часть дома снесена. Следующее обозначение на фасаде, уже за моим былым подъездом, – «Пожарский 10». До какого именно исторического момента весь длиннющий дом значился под номером 12, вам не скажет ни один москвовед. Такая уж «аномалия места». Но могло ли быть иначе с пространством, по которому неоднократно хаживал Михаил Булгаков?

Если протянуть умозрительную линию от дома 1/3 на Большой Полянке до дома 12 (пусть остается 12-м) в Савельевском-Пожарском переулке, проложить ее через Москву-реку, через Малый Каменный мост в том месте, где от реки ответвляется водоотводный канал, выйдет расстояние всего-то с километр – некая линия горизонта, ведущая в бесконечность. Прибегая к географическим понятиям: идеально ровная земная – нет, лучше московская – параллель.

Оказывается, можно находиться одновременно в нескольких дорогих твоему сердцу измерениях и пространствах. Утверждаю: можно, еще как можно.

И к черту новомодные призывы некоторых продвинутых умников жить только настоящим и будущим. В этом смысле вторая половина поговорки – «кто старое помянет, тому глаз вон, а кто забудет, тому оба» – бесценна. Без прошлого мы ходячие мертвецы. Ибо мы не только тела, но живые души. Без памяти прошлого наши души – пустышки. Я лишь против железобетонных выводов, выстроенных косными людьми на основании прожитых лет и нажитого опыта; против того «пошлого опыта», который Николай Некрасов в «Песне Еремушке» справедливо назвал умом глупцов. Конечно, застревать в прошлом не стоит. Помнить – обязательно.

Что же касается поговорки… В наших палестинах она отчего-то утратила первоначальную глубину и заковыляла на одной ноге: нечего, мол, помнить былые претензии и обиды. Да разве лишь в обидах тут дело? Быть может, такое упрощение связано с глубинным российским менталитетом? С понятым слишком буквально евангельским «подставь вторую щеку» и на этом основании хроническим небрежением к самим себе? Или с отголосками крепостнической России (по историческим меркам явлением совсем недавним), когда беглые каторжники и крепостные, если их ловили, не хотели «вспоминать» своих имен и фамилий, становясь Иванами, не помнящими родства? Но это так, дилетантские предположения. Во многих англоязычных странах поговорку продолжают помнить такой: Dwell on the past and you may lose an eye; forget the past and you will lose both eyes («зацикливаясь на прошлом, ты можешь потерять глаз; забыв прошлое, ты потеряешь оба глаза»). Вот это куда верней.

Можно прочесть тысячу и одну книгу. Пересмотреть весь мировой кинематограф. Услышать уйму рассказов других людей о собственной жизни. Но частицу истины дано познать только через то, что ты прожил сам. И лучше оставаться скромным, потому что целиком истина не дается в руки никому…