Империя вампиров

22
18
20
22
24
26
28
30

XX. Разбитое стекло

Замолчав, Габриэль пристально посмотрел на серебряный рисунок, что она вывела у него под кожей. Услышал брачный призыв волка – одинокий вой в долгой и тоскливой ночи.

Он держал в онемевших пальцах пустой бокал, ощущая, как бежит по венам разогретая вином кровь. Казалось, приложи он должное усилие и протяни руку, сумеет коснуться ее. Нужно было только мысленно открыть окошко и поискать ее внутренним оком – она ждала его, улыбаясь, нетронутая зубами времени. Длинные черные волосы, бездонные темные глаза и тяжелая тень.

– Ты прослужил Сан-Мишону еще пять лет, – сказал Жан-Франсуа, выводя на странице своей проклятой книжонки длинные плавные линии. – И за эти пять лет твое имя стало легендой. В девятнадцать ты повел атаку на Бах-Шиде и освободил узников кровавых ферм Дивоков в Трюрбале. В двадцать освободил Кадир и прорвал блокаду Тууве. Убил старейшин кланов Дивок в Оссвее и Честейнов – в Зюдхейме, выжег гнездо старожила крови Илон, что угрожал самой короне. Тебя называли Черный Лев. Твое имя стало боевым кличем. Гимном в святых домах и проклятием при дворах крови.

Вампир оторвался от рисунка и поднял взгляд на Габриэля.

– Как же это все пропало?

– Терпение, холоднокровка, – ответил Габриэль, и в глазах вампира промелькнул темный гнев.

– Нет, Угодник, я уже проявил терпение вечных ангелов. Эту главу ты закончишь сейчас. Так как все завершилось?

Габриэль посмотрел чудовищу в глаза и поднес татуированную руку к свету.

– Терпение.

Жан-Франсуа моргнул, прочитав имя под костяшками кулака.

– Ваша дочь. Пейшенс.

Габриэль взял бутылку и плеснул себе в бокал насыщенно-красного вина. Поднес его к губам и сделал большой глоток. Во тьме снова тоскливо пропел одинокий волк. Прошла, наверное, вечность, прежде чем угодник-среброносец сумел заставить себя продолжить рассказ.

– Мы этого не планировали. Мы – я и Астрид – о таком даже не думали. Она приняла обет серебряной сестры и стала мастером эгиды в Сан-Мишоне. Я – молодым героем Ордо Аржен. Мы жили так, как она и предвидела: встречались в темноте, спеша урвать моменты близости, когда того нам позволял долг. Трахались как воры, но нам этого хватало. Мне хватало ее.

Мы были осторожны. Так осторожны, что когда она мне сообщила весть, положив руку на живот, я даже решил: уж не знак ли это свыше? На миг я, по глупости, подумал, словно это ничего не меняет. К тому времени моим заслугам уже не стало счета. Кто-то даже сказал мне, будто за тот последний год моей службы в Сан-Мишоне именем Габриэль нарекли детей больше, чем именем самого императора.

Последний Угодник покачал головой.

– Но это, разумеется, изменило все. К тому времени я нажил уйму врагов – и за пределами Ордена, и в его стенах. Тщеславие, от которого меня предостерегал Серорук, так и осталось моей слабостью. Я же не агнцем был, а львом, мать его так, и по земле ходил, точно царь зверей. Но то, что ярко горит, быстро сгорает, а мак, если вырастает выше положенного, урезают по мерке. Меня назвали клятвопреступником. Кощунником. Когда твое имя гремит на всю империю, тебе многое может сойти с рук, холоднокровка, но меня в постель завлекла отнюдь не размалеванная куртизанка. Сестра Серебряного ордена. Неважно, сколько гимнов спели в твою честь, сколько детей нарекли твоим именем. В конце концов грехи мужчине, который наставил рога Богу, отпускает священник.

Братья – и даже Серорук – требовали бросить Астрид, но я подсказал им, куда засунуть свои сраные требования. Так нас с ней и изгнали. Зато хотя бы эгиду разрешили оставить – видимо, побоялись лишиться рук. Однако после всех лет службы и спасенных жизней никому в Сан-Мишоне даже не дозволили со мной попрощаться. Финч, Тео, Филиппы, Сэв, Хлоя – никто не пришел. Мы оседлали Справедливого, Астрид устроилась позади меня, обхватив за талию руками, и, одинокие, оставшись без друзей, мы поехали во мрак.

Улыбка Габриэля напоминала восход солнца.

– Впрочем, одиночество не длилось долго, и больше мы о нем не вспоминали. Бог благословил нас напоследок. Крошечным прекрасным даром: она улыбалась, как мама, глаза у нее были папины, а кровь – без намека на бледное проклятие.