Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Масляными глазами запоглядывал на Дарью Гавриловну Закутин, но она виду не подала, хотя и уловила эту его особую приглядку. Больше того, даже лицо в улыбке распустила, когда услышала от Закутина:

— Коли товар полюбится, так и ум расступится… Пожалуй, продам картошки. А о муке — это подумать.

После-то призабылся, отодвинулся их разговор, да тут последнее письмо Андрюшино, горькие мысли о своих нехватках — невольно лесник вспомнился.

Вот так все и повернулось, и едет она на кордон. То, что Лукьян на нее жадными глазами зыркал — это пусть, этого не воспретишь любому мужику. Сейчас не лето, сейчас распутица, хозяйка кордона наверняка дома, не в отлучке. Да зачем уж она так о Закутине… А главное блюдет себя, вдовью-то честь еще ни разу не роняла.

Хорошо… И с кобылкой вот этой тоже разрешилось благополучно. Редко кому даст начальник сплавучастка лошадей: мало их, а потом задерганы на работе. Но сжалился, зазрила совесть, обязан же помогать матерям красноармейцев! К этому еще и то вслух высказал начальник: бракера на участке нет, мастера менять надо — только дай сейчас фронтовиков!

Возликовала Дарья Гавриловна, как с лошадыо-то пособилась. Тут же боковины двух мешков соединила широкой крепкой расставкой — перекидывай через хребтину коня сумы и было бы что насыпать! А ежели она и мучки расстарается у Закутина, так для муки заплечный кошель с лямками прихватила — изготовилась!

Дорога шла чистой, давно прореженной боровиной, и далеко виделась комлевая чернота и срединная желтизна сосен, вольный разброс их восковых сучьев и дымчато-зеленые навеси густой хвои. Где-то в вышине разгонисто летал ветер, и бор полнился ровным верховым шумом.

Здесь, в бору, на угреве снег растаял почти весь, на подсыхающей прямоезжей дороге, на белесых мхах и яркой глянцевитой зелени брусничника лежали густые пятна солнечного света, солнце угодливо подогревало спину, и Дарье Гавриловне было жалко подгонять гнедую кобылку, а тем более беспокоить ее хворостиной.

А впрочем и без того кобылка шла резво, видно, радовалась, что вырвалась из застойной сырости зимней конюшни, что дышит она легким хвойным теплом, что обоч дороги попадается сухая прошлогодняя травка и только сумей изловчиться — урвешь ты лакомое сенцо.

Этот красный жаровой бор, пожалуй, можно назвать и заповедным. Радостно в нем как-то, подъемно. А вообще-то Дарья Гавриловна не любила тайгу. Любить ведь можно то, что не приносит горя. Чулымская тайга — черная, болотная, она уже четырнадцать долгих лет страшным горем-злосчастьем. Вот хотя бы и так понимать при оглядке. Будто подрядилось все здешнее помогать тем, кто пригнал крестьян в нарымскую ссылку. В первые три года тайга особенно мучила, убивала, так что и вспоминать-то сейчас тошней тошного. Да что ты, баба, опомнись, опомнись! Что божье-то хулишь! — испугалась Дарья Гавриловна. — В тягость ли была таежина местным старожилам в давние годы. Да вековечно для них хорошо в родных местах. Ну, да это когда они хозяйствовали еще единолично. В те поры как жили все: когда ты лег-встал, куда пошел-поехал, чем нынче-завтра занят, сколько будней-праздников себе разрешил — кому какое дело: сам себе сам! Ни тебе гудка, ни звонка, ни окрику стороннего — свободен!

….Бор жил своей шумной весенней жизнью. Как-то боком, вертляво метались от сосны к сосне крикливые сороки-белобоки, посверкивал красными пятнами на сером своем одеянии дятел на ближней сухостоине, цокали, пересмеивались в густой хвое сосен невидимые белки, внизу, у самой дороги, с веселым апрельским посвистом шмыгали проворные бурундуки. Высоко-высоко над головой с торжественным трубным криком проплыл большой гусиный караван, в сырой ложбине, куда спускалась дорога, пробежал тощий нескладный лось…

Подъемное, молитвенное состояние захватило Дарью Гавриловну, и она, верная внутреннему позыву, сошла с кобылки и принялась молиться. Обычное это было для нее дело — в тайге молиться. Тут вот, как чистыми-то глазами присмотреться — везде оно, Божье произволение. И пусть ссыльных лишили счастия хождения в рукотворную церковь, но ведь храм Божий — это весь мир и вездесущий Господь ее слова и тут, конечно, услышит…

Всякий раз вынесенная молитва в лес заключала прошение главного: «Господи, помяни рабов твоих во царствии твоем…»

А к тому страстно просила Дарья Гавриловна призреть, «взять во дворы своя» всех тех крестьян-христиан, кто волею злых людей кончили безвременно дни своя в этой бескрайней нарымской тайге…

И думалось сейчас, как много раз уже думалось.

Кабы вознесться вверх над этими соснами, над бором, над тайгой нарымской, да кабы отверзлась земля и могилы открылись — много, ой много мест скорби увиделось бы из поднебесной. Жаль, все, наверное, кто опущен в болотину, все схоронены без пастырского прощального слова, без отпущения грехов, без приобщения Святых Тайн… Но ты простишь своим православным, Господи, неповинны они в этом, отбили от них священство, а народ следовал советам наставников, старался жить по святым заповедям.

Опять ехала Дарья Гавриловна… Где-то подснежник увидела, где-то другой ранний цветик ей улыбнулся. В блаженном упоении радовалась этой открытости земной красоты. И опять мнилось непорочной детской душе: вот скоро проснется прогретая солнцем земля, задышит густым теплом, в зеленые покровы оденется… И потянутся ввысь, к солнцу, разные красоты особенные — цветы этой северной тайги. Где, в каких таких местах они загорят? Да там, куда горючая слеза обиженного или молитвенного человека пала, куда глаза он опустил с упованием на Всевышнего, где страдал ссыльный, где схоронен и лежит тленным прахом. Много, много в нарымской тайге ярких цветов. Не счесть их всех, не оглядеть…

Хорошо ехала Дарья Гавриловна с непорочностью своей души и помыслов. Торжественным, многоголосым хоралом шумел вокруг красный сосновый бор. И в этом хорале для нее стройно звучали тысячи голосов тех, кто еще недавно жил и кто теперь каждую весну объявлял о себе таинством живой красоты дивных таежных цветов.

И вовсе не думалось женщине, что да как будет у Закутина. Не знала она, не ведала, что ждет ее на кордоне. Это там у старого, печальной памяти тракта.

9.

В этот же день Прасковья стряпать закончила поздно, однако уже в десятом часу. Оно бы и не стряпать так много — великий пост, да не признавал муж постов, а потом и Степан любимых капустных пирогов попросил. А, главное — надо было выпечь хлебы.