Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ловушки пошел собрать. Их давно бы снять, да все-то недосужно Лукьяну. А тут телеграмма твоя, самогон начал курить. Приму, приму стопочку. С вами, сыночки, и выпить в радость. Дак, за удачну охоту. Как говорится: до ста лет вам с тайгой дружить и не с пустыми руками из нее выходить. До ста лет стрелять и промаху не знать!

Андрей сидел за столом скромней скромного, Степан тоже что-то не порывался петь обещанные песни. Нет-нет, да и посматривал украдкой на мать. Его сейчас умиляли и ее светлые глаза, и густые еще волосы, и ровные молодые зубы, умиляло даже и то, как она держала деревянную ложку. А все-таки постарела, вон в волосах уже белые просверки… Степан вдруг заметил, что мать сегодня что-то очень уж смущена, старается не поднимать лица от чашки. И села-то к нему как-то боком… Он торопливо отвел глаза — он уже увидел ту заметную просинь, что явственно проступала сквозь желтоватую, дряблую кожу подглазья. Ушиблась? А не хитрое дело! То подвору убирается, то в избе челноком снует, да и в подполье каждый день надо за картошкой. Всюду косяки, всюду углы и двери, лазы да перелазы — синяк посадить это запросто!

Сразу же после завтрака Андрей залез на топленую печь и тотчас заснул. Прасковья вымыла посуду и засобиралась на двор. Степан увязался за матерью. Помочь ей хотелось, а потом и поговорить как-то особенно. Третий день у родителей, а того задушевного слова так и не сказали они друг другу. Все дай да принеси, спасибо да пожалуйста… Противно даже!

7.

По широкой ограде бродили и кудахтали ошалевшие от тепла куры, долбили оттаивающую землю, косили круглые глаза на темные от навоза лужицы. Желто-огненный петух горделивым хозяйским взглядом присматривал за наседками, тряс своим тяжелым алым гребнем и кричал славу щедрому весеннему солнцу.

В деннике на сенной обьяди дурашливо метался на толстых детских ножках белолобый теленок, вскидывал легкий хвост с пушистой метелкой и тоже вымыкивал солнцу свою легкую телячью радость. Полная корова с довольной ленцой посматривала на своего прыткого сына, не замечая, кажется, того, что из ее широкой спины драли слабую весеннюю шерсть нахальные воробьи.

Степана растрогала старая Ластовка — опять узнала, тихо и радостно заржала в теплом полумраке конюшни. Он заглянул в большие влажные глаза лошади и, взволнованный ее стойкой памятью, на полнился давней ребячьей нежностью — ах ты, коняшка, коняшка… И тотчас вспомнились давние сенокосы, те жаркие летние дни, когда комарья и всякого другого гнуса полным-полно в тайге. Отвезут они копну к начатому стогу и тут, бывало, Ластовка сунется шершавыми губами в слабое мальчишеское плечо Степана — сгони, сгони ты моих мучителей! Он хватает горсть сухого жесткого сена и давит, давит серые треугольнички кусучих слепней и паутов, лошадь передернется потной нервной кожей и не заржет — нет, а издаст какой-то тихий нутряной звук, только некий подступ к ржанью, благодарно посмотрит на молодого хозяина и, наконец, вздохнет облегченно: спасибо, мол, Степушка…

Степан зашел и в денник к корове, и до нее дотронулся с лаской. Зорька повернула тяжелую голову, радостно засопела, когда ее погладила хозяйская рука. Самое бы время начесать сейчас коровьей шерсти-линьки да скатать с мылом тот мячик. А потом в лапту — поляна за оградой совсем просохла. Помнится, по теплу, когда он из райцентра попадал домой — играли с матерью в лапту. Забудется она, раскраснеется и носится быстрой девчонкой за мячиком… Да и в бабки играла ловко. Р-раз битком и нет «коровок» полкона… Конечно, тогда Степану больше хотелось играть с отцом, да тот чаще отмахивался, ссылался на дела, а то на бражонку или на самогоночку нажимал в первомайский праздник. А уж как Половников являлся — вовсе не подступись к родителю.

Они скоро вдвоем управились: почистили во дворах, скидали навоз в кучу, напоили скот и вот теперь сидели возле колодца на широкой лавочке для постава ведер.

Степан опять пригляделся к матери, сочувственно пожалел: постарела-таки заметно. Да и отец не помолодел, хотя ходит по-прежнему шумный, какой-то взрывной.

— Делов-то у тебя… И по дому, и подвору. Где так стукнулась?

— Заметный синяк?

— Но. Фонарем уж светит…

Прасковья грубыми морщинистыми пальцами коснулась подглазья и вздохнула.

— Да не стукнулась я. Батя руку приложил.

— Он что, сдурел?!

— А то ты, сынок, не знаешь отцова характера…

Степан осторожно прижался к плечу матери, а потом также осторожно смахнул с ее фуфайки сенную труху. И Прасковья, растроганная этим порывом, этим участием взрослого сына, увлажнила глаза слезами. Она заторопилась, вдруг испугалась, как бы Степан не встал, не ушел… Много лет ждала женщина повзросления своего единственного, ждала вот этой минуты, этой их интимности, что распахнула бы сердца, дала возможность высказать все наболевшее. Самое время открыться!

— Степа, стань я говорить… Да мое и на подводу не складешь. Спрашиваешь, как живем. На погляд — справно живем, дом-то полной чашей. Война войной, а мы голоду не знаем.

Степан тоскливо курил.

— Я, мама, и до фронта многое видел, чувствовал. Как-то нескладно у нас!