Контрудар

22
18
20
22
24
26
28
30

Да, нынче, повторяю, хлеб выдался шибко плотный. А вот однажды… В то крутое-распрокрутое лето враз сбоку Монголии вступила несусветная сушь. Жгла поля, огороды, опаляла людей, охмуряла скотину. До жути осела вода и в колодцах. Однако наш труд не пропал даром — были мы с хлебушком. Были мы — и людей не забывали. Блюли все хлеборобские заповеди. Помню: нагрянул в отжинки ведущий товарищ из Борска. Душевно просил поболее продать хлеба сверх плана. Круто стало из-за той дьявольской суши в городах с краюхой. А мы что… Кабы то был прежний Макармакарыч — приверженец горловых аккордов, не душевных мелодий… Нет, не зря нагрянул в наши Бурундуки тот ведущий товарищ из Борска. Наши люди не огорчили его, напротив…

Вертается как-то моя подоляночка из конторы, веселая, бойкая, румяная, напевает вполголоса. Кладет на стол документ. У ней что на сердце, то и на карточке. Заглянул я в тот «диплом» — не верю глазам. Вот это да, привалило… Никак доведется ладить новые лари…

Знаете сами: живу на всем готовом у моей образцовой хозяйки. Достаток! В карманах ни полушки. Привык. А приучила меня к тому Пашутка. С первых же дней взялась круто. Круто и строго. Не дает шириться. Иное дело, отжинки, свадьбы, народный праздник. Одно слово, баба прижимистая. Характер!

В малых годках осталась она безо всякой опоры. Самой семь годков брякнуло, а при ней еще двое писклят. Выстояла. В оккупацию явился староста, мол, ей, с ее анкетой, самый раз поддержать «новый порядок». Не поддалась. Вот и погнали ее вместе с другими в Дойчланд. Там хлебнула аж до самых завязок. С избытком. Опять же через свой характер…

Так вот сунула она тот диплом за божницу и давай на пальцах прикидывать, что к чему. И категорически. Значит, надо привезти из Борска пианино Женьке, мне — столичный аккордеон. И тут же поясняет: «Аллегра модерата», а присох к своей ветхой двухрядке. Срамота!» Сразу же она прикинула: если ранее тот инструмент затягивал все двадцать центнеров борошна-крупчатки, то в ту пору лишь десять. Не более. А через что? Обратно же через ту строгую сушь, что враз и нежданно нагрянула сбоку Монголии…

Учтите: на душевное обращение товарища из Борска мы отозвались не хуже прочих наших механизаторов. Продали державе поверх всяких планов полных пять центнеров чистейшего «альбидума».

Вот покатили мы в район. Я за рулем, баба — в коляске. Таежный ветрище хиуз сечет что надо… Жму на газ, а соображаю: об чем думает Пашутка? Из-под тяжелого платка только и торчит кончик ее покрасневшего на стуже носа. «Вот напоследок трясусь я на этом шатком драндулете, а там и прокачусь с моим комбайнером словно председательша на новехоньком «ИЖе».

Сразу за бурундуковским бором пошли чистины. Любо-дорого смотреть. Озимя́ густо припорошило. Картина! Натуральная партитура, а по ней зеленые строчки, веселые рядочки. Обратно, вижу, быть тайге с хлебушком. Не покидал я Бурундуков годика два. Гляжу — и дух перешибает. Где торчали высоченные листвяки и кедрачи, вымахали каменные корпуса и дымят гвардейские трубы. Не Борск — сущая Москва!

Остались уже позади суконная фабрика, химкомбинат, мост через речку. Центр! А у булошной длинный хвостина вмиг сгрудился в шумную кучу. Я говорю хозяйке:

«Покудова провожусь с машиной, ступай послухай. Может, пока мы тряслись по тракту, наши и двинули в космос седьмого смельчака?»

Павла выбралась мигом из прицепа. Разделась — на ней кроме платка была еще собачья доха. Тряхнула плечиками. Пошла. Потом и я двинул к булошной. Слышу: застряла где-то хлебовозка. В очередях, известно, нет ни повестки дня, ни регламента, ни старших, ни младших. Чешут кто во что горазд. В тот раз не щадили колючим словом ни хлебозавод, ни автопарк. Как водится…

Гляжу: схлестнулись два пожилых гражданина — чей язык длинше и бойчее. Оба, видать, дышут с одного дохода — с пенсии. А как режутся! Один — сущий кипяток, другой — настоящий хиуз… Шумит вовсю дед-кипяток: вот, мол, при Макармакарыче за хлебом хвостов не было. Умел, мол, прижимать кого следует. А дед-хиуз стал резонно отбивать атаку — слепой, мол, далее своего носа не видит. Известно всем: и Ленин слал в Европу золото, ценные камни за пшеницу — спасал народ в двадцать первом голодном году. Это же сушь — временная заминка. Нашли кого вспомнить — Макармакарыча…

Опрокинутый на обе лопатки дед-кипяток все еще делал попытки барахтаться. Перенес огонь на мужика, на деревню. Жрет она, мол, пшеничные пышные караваи, а в городах очереди…

Тут моя Павла качнулась вперед. Приаккуратила полушалок. Вступила безо всяких в круг, пошла на сближение с тем дедом. Значит, зря он корит мужика, чернит деревню. Довелось бы ему ночи напролет, да на ветру, да в ту же стужу водить трактор задубелыми руками, заправлять, чинить его на морозе, доставать жаткой полегший колос из-под раннего снега…

Круг стал плотнее, крепенько и меня зажали. Шутка ли, баба — оратор! А Пашутка все строчит и строчит, будто автомат Дегтярева. Разошлась — натуральный массовик. Шумит: «Ныне что? Если не уродило у тебя, уродило у соседа. А вот в тридцать втором… Ходила я, тогда малолетка, просить за отца — полевого бригадира. Будто он самолично видел, как люди тащут с колхозного поля колоски. Будто и сам имел долю. Какая там доля?.. Потом уже наш Макармакарыч — и у нас был такой — прислал воз яшневых кирпичей. Была сила постоять в очереди — не было хлеба, а появился тот яшник — убыл у людей дух. Вот то была беда… Поймите же, люди добрые!»

Паша уже затянула узлы полушалка, начала ворочаться распаленной своей личностью во все стороны. А люди пошли лупить и лупить в ладошки. Как всамделишному оратору… А тут и загудела машина-хлебовозка. Пришла пора подзаправиться и нам. Несем в чайную чувал с харчами. Как водится у таежников. Требуем у подавальщицы щей, да чтобы с пылу, покруче.

Сую я пшеничный, домашний значит, ломоть своей бабе, а она мне по всей строгости: «Нехорошо получается, Харитоша! Завернул бы сюды тот сердитый дедок и заново сказал бы — хорошо, мол, вам чесать языками…»

Пополудничали, согрелись. Не пожалковала для меня моя хозяйка стопки — не шутка вести открытую машину под хиузом. Вот-вот двинем с ней за серьезными покупками. Расплатилась моя подоляночка и тут же потребовала у подавальщицы листок бумаги. Та предоставила ей страничку из арифметической тетради. Тут мой министр финансов и говорит, говорит душевно: «Знаешь, Харитоша, человек то надумает, потом раздумает, а ты зараз, вот тут, пиши на этих арифметических клеточках прошение в колхозную нашу контору. Пиши: «Мы, Харитон и Павла, отрекаемся от заработанного нами хлеба в пользу державы. Сколь там держит казенная выплата, пусть выдадут деньгами…» Я тут полностью сомлел. Подкидаю ей со всей твердостью: «Способная ты, дуреха, определить, какой уплывает капитал? А пианино Женьке, а мне аккордеон?» Она же свое: «Пиши… Как вспомяну оплывшую маму… Не велика, понимаю, наша доля, Харитоша, но пусть. Потом, может, меньше будут пищать в очередях всякие. Как говорят ваши сибиряки: есть люди и есть гниды на блюде…»

Что еще осталось сказать, точнее, дописать Вам, дружище? В избе голова — баба. Мне что? Живу в достатке. Но вот после тех дел загудела тайга. А через что? Через то, что моя Павла была на то доброе дело первой, но далеко не последней. А поначалу, поди, встрели ее у нас не шибко душевно. Своих, мол, баб в предостатке. Подумать только — из ста двадцати мужиков в соку вернулся с войны лишь каждый шестой… И то измятый… Хоть бы взять меня — хромоногого!

Однако помните, как мы с Вами бедовали на куцых наших полях-чистинах? Не уборка то была, одна маета. Ноне все чистины слились в единый кусище. Массив свежака простерся до самой Шумихи, таежного нашего водопада. И не думайте, что бурундуковские бабы, как бывало, катали колодье своими натруженными и намученными руками.