Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

Через несколько минут его убило осколком снаряда под самыми окнами белого дома, на песчаном пляже…

Хоронили товарища на другой день. В сосняке, выросшем на сыпучих морских дюнах, мы украсили могилу Булавенки лучше, чем могилы тех, кто погиб раньше. Торопиться не нужно было, война кончалась…

В брезентовой сумке Булавенки мы нашли все письма, которые писали ему Катя из Дорогобужа и Ева-Иоланта из литовского городка Кальвария. Там лежали и два неотосланных треугольничка Булавенки. Их мы девчатам не послали. В них Леня писал только о том, что война кончается. В одном письме он обещал заехать в Кальварию, в другом — в Дорогобуж.

После смерти Булавенки мы заметили то, чего не замечали раньше. На фотокарточках Ева-Иоланта и Катя были очень похожи друг на друга. Можно было подумать, что они сестры.

Мы написали каждой, что Булавенко ее любил.

К вечеру противоположный берег сдался. Вели пленных.

1959

ВЕРЕСК ЦВЕТЕТ…

Перевод Е. Мозолькова

Глаза, уши, сердце, горячая кровь есть у зверей, у птиц, у животных, а мечта — только у человека…

Меня научил мечтать лес. Лесом был окружен наш небольшой железнодорожный поселок со всех четырех сторон. За долгие годы хозяйничанья человека сосновые боры, березняки и дубравы значительно отступили, освободив место лугам и полям. Но все равно солнце всходило из-за леса и заходило за лес. Того, что называется степным простором, ширью, мы в детстве не знали, но это не уменьшало нашего стремления заглянуть за полог неведомого, таинственного, что начиналось где-то за родными борами и гаями.

В синюю бескрайнюю даль убегала железная дорога. Летом, в жаркие дни, над рельсами трепетало легкое беловатое марево. Железнодорожное полотно издали казалось тогда речкой, по которой гуляют, переливаются стремительные волны. Сколько раз, обманутые этим прекрасным миражем, мы, поселковая босота, меряли шагами горячие рельсы, чтоб наконец дойти до того места, откуда начиналось это дивное видение. Но всякий раз речка отступала, она была всегда впереди, пройди хоть километр, хоть два, хоть десять.

По рельсам мчались поезда. На вагонах одного из них, который, не останавливаясь, пролетал мимо нашей маленькой станции ровно в два часа дня, мелькали таблички с надписями «Ленинград — Одесса». Мы ходили в школу и знали, что оба эти больших города стоят возле моря. Какое оно, это море? И как можно поверить, что, стоя на одном его берегу, никогда не увидишь другого? Мы завидовали кондукторам, которые, безусловно, видели море.

Море стало мечтой. Лес ее баюкал и лелеял. Через все детство прошла его бесконечная сказка о чем-то неразгаданном, таинственном и вместе с тем таком родном и близком. Лес, как и человек, бывал грустный и радостный, гневный и добрый, у него была тысяча сказок и тысяча песен. Настроение леса менялось каждый день и каждый час. Одна и та же сосна вечером была совсем не такая, как утром. Она становилась серьезной и сосредоточенной, она будто говорила: «Идите домой и не мешайте мне думать. Придете завтра, все будет по-другому». Ласковая утром лесная полянка, окруженная соснами и березками, к вечеру даже немного пугала своим одиночеством и тревожно настороженным безмолвием. Казалось, она ждет каких-то новых гостей, и эти невидимые гости уже неслышно спускаются на нее с вершин сосен и берез на крыльях длинных теней…

Почему-то с детства больше всего полюбился кусочек леса, зажатый между железной дорогой и широким песчаным шляхом, ведущим в соседнее село Маковки. Шлях назывался Маковским, а лес — Козий Рог. Мы долго ломали голову, почему такой красивый лес зовут Козьим. Никаких коз там не было и в помине.

В Козьем Рогу нельзя было заблудиться. По левую сторону лежала железная дорога, по правую — извилистая лента Маковского шляха. Далекие гудки паровозов подхватывало звонкое лесное эхо и несло их на своих крыльях от сосны к сосне, от березы к березе.

Лес точно живой. Он, казалось, плясал и притопывал, когда по рельсам мчался поезд; в радостно-немом изумлении встречал он, бодрый и умытый, первые лучи солнца; он гневался и стонал, когда над зелеными шапками сосен и берез гремел летний гром…

Козий Рог начинался пятью огромными дубами. Они стояли спокойно и важно, словно часовые, которые сами понимают ответственность своей большой службы. Под дубами мы обычно обувались. Обуваться нужно обязательно. Лес имел свои тайны и законы, которые нельзя было переступать. Неверных он мог покарать.

Крикливые, голосистые, вступали мы под приманчивый зеленый шатер. Земляника, черника, малина, орехи — это было детство. Черноватая орава держалась вместе, она побаивалась волков, и в глубине детских душ, должно быть, сидел еще неразвеянный страх перед лесовиком. Лесовик представлялся дедом с седой мшистой бородой. Он был злой, безжалостный, он мог до ночи кружить виноватого на одном месте, не давая ему выйти из леса. Так нас пугали наши живые деды.

Деды рассказывали еще одну сказку — о цветке папоротника. В ночь на Ивана Купалу расцветал он будто бы невиданной, чудесной красотой. Тому, кто сорвал бы его, жизнь обещала свои бесконечные дары.